Тихая Виледь - Николай Редькин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А чё дашь? – торговался Афонька. Ефимко обещал ему что-то.
И вот выждали братцы минуточку: Афонька стал на четвереньки за спиной ничего не подозревающего Степки, а Санька, разбежавшись, толкнул его. И полетел Степка через Афоньку, оземь ударился, рубаху новую вывозил, забранился на озорников:
– Ах, етит твою, ошлепетки сопливые!
А те заверещали понарошку, но так зычно, будто их живыми режут. А Ефимко с Еранами, Игорем да Сидором, тут как тут:
– Чего же это ты, паскуда, на ребят малых?
И понеслось! Замахали кулаками молодые мужики. Одни за Ефимка, другие за Степку. Забеспокоились старухи:
– Вот ведь Ераны драношарые! Никогда праздник ладом отвести не дадут. Только бы подраться! Ой, да чего же это такое…
Ефимкова партия стала одолевать, и Степкины дружки пошли на попятную:
– Уходим, Степа, умякают. Смотри-ко, еще вон… Улицей к дерущимся бежали два парня с колами в руках.
– Это я побегу? – совсем осатанел Степан. Вот тебе и лясник, вот тебе и непутевик! Кого-то замочил – только слычкало.
Девки сбились в кучу, перепужались:
– Полька, забирай какого-нибудь. Расшибутся ведь. Полька, кому говорят, взаболь[15] они…
Видя, что и правда парни разошлись не на шутку, сорвалась отчаянная Поля с места, в самую гущу дерущихся залезла и проворно выволокла Степана.
Разгоряченный дракой, он бранился, вырывался, но держала она крепко, уговаривала ласково.
И драка как-то сразу вдруг остановилась. Опустил Ефим избитые руки и словно не слышал, что говорили ему матерящиеся дружки:
– Будь ты мужиком! Наводи ты Палахе по соплям! Старухи, бабы, подошедшие мужики бранились на молодежь:
– Мало вам девок! Из-за одной глотки рвете!
– Домой! И носа чтоб не казала! – велел Михайло, и Поля, не прекословя, пошла себе от черемух.
Молодые парни провожали ее взглядами, сморкались и плевали кровью на июньскую траву.
А белый вечер уж нахмурил брови и застелил реку и лога белоснежными простынями…
Все лучшее на земле совершается белым летом. Светло. Ясно. И в мире, и в душе необыкновенно празднично.
Давно отцвела, завязалась черемуха, процвела рябина по заднегорским логам. На лесных вырубках вовсю цветет земляника. Кисточки «зеленча» черной и красной смородины висят в крапивных зарослях ручья Портомоя. А по берегам извилистой Виледи-реки каждый вечер стоят на зорьке деревенские парни с удочками.
Мужики готовятся к страде сенокосной, упучинивают горбуши и стойки[16], излаживают грабельчи, легкие, как перышко. И ходят смотрят, какой удалась трава, нахваливают: густая, высокая, с «подсадом»; вот только высушить бы погода дала.
В первых числах июля все дружно принялись косить.
На луг ниже Подогородцев, что опрокинут природой-матушкой от пахотной земли вниз, к извилистому Портомою, высыпал стар и млад. Вырядились девки и бабы в белые платки и кофты, мужики в белые рубахи. Слышен крик, хохот, звон отбиваемых кос.
И горбатенькие, немощные старухи потянулись в луг посидеть, пошуметь, потакать молодежь. А иная не вытерпит – тянутся иструдившиеся руки к косе. Вот и старик Тимофей, древний, седой, а туда же! Всю зиму спал беспробудно, ни жив ни мертв. Баба его Агафья уж пужалась: подойдет, послушает, живой ли? А он как из преисподней: «Ждешь не дождешься смертушки моей». – «Фу ты, черт старый!» – крестилась Агафья. А теперь вот эко чего сделалось с мужиком! Встает спозаранку: надо робить. Мало на веку-то наломался.
И Анфиса бранится на него:
– Тятя, ну куда тебя несет – траву путать! Еле ноги волочишь, шел бы ты домой…
– А хоть покос, да пройду, – сурово говорит Тимофей, – много ли у тебя работников-то? Парамон, видать, на германча косит-взбубетенивает. Не кажется, не откликается…
И сел Тимофей на травяную кочку, и стал неторопливо лопатить косу-горбушу. Шутка ли – сенокос! Всех молодит. И стариковские щеки зарделись румянцем.
Ровные покосы потянулись к ручью Портомою.
Егор со Степаном косят, махая стойками. Анисья не отстает от них, пластает горбушей на обе руки.
Два небольших Егоровых стожья лежат на взгорье, у всех на виду. Старые покосившиеся стожары торчат из высокой травы. Захар, сенокосные угодья которого расположены ближе всего к Валенковым, по обыкновению своему не может удержаться, потешается над Егором, гогоча на весь околоток:
– Бросай, курить иди! – Положив косу на свежескошенную траву, он садится на широкую, гладко обритую кочку.
А Егор, как не ему говорят, словно обиду затаил, знаться с зубоскалом не хочет, косит себе, не оглядываясь.
Захар не отступает:
– Давай, Егор, на спор! Если до реки голышом дойдешь, я твои стожья со своими парнями в полчаса озвитаю.
– А чё? – повернулся Егор в сторону громогласного Захара.
– Голышом, Егор, голышом! Али духу не хватит? – раззадоривал Захар ради общей потехи.
– А дай-ка спытаем твое слово! – И сбросил Егор с худых плеч белую, с темными пятнами пота, рубаху.
Спор привлек внимание всего сенокосного люда. Девки вылупили глазища, не верят, что Егор принародно… А Полька, самая отчаянная из них, разогнулась, вытерла травой косу и с любопытством наблюдает, как снимает Егор залатанные порты.
Вот он спустил их на свежую, только что скошенную и начавшую уже вять траву.
Девки завизжали, побежали под паберегу[17], в ивовые кусты, и безудержно, раскатисто захохотали там.
А Поля раздвинула ветки, девичье любопытство разбирает: все снимет Егор или оставит чего?
– Снял, девки, все снял!
Под паберегой – визг, хохот, треск сучьев.
– Вот где лень-та!.. До срамоты готов, только бы не робить, – бранилась Дарья. – Анисья, ты бы хоть образумила его!
– Дикарь он и есть дикарь! – только и сказала Анисья, отвернувшись от голого костлявого муженька своего.
– Дикарь не дикарь, а… – бубнит себе под нос муженек, хватает широко: коса гудит, семена высоких трав сыплются на потное Егорово тело.
Отмахиваясь от льнущих паутов, ни разу не остановившись, доходит он покос до пабоки[18].