Допплер - Эрленд Лу
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На ночь мы с Бонго писаем на нашем обычном месте и любуемся городом и фьордом. Вечер холодный, ясный, и я замечаю, что в Институте метеорологии еще светятся окна. Тамошние сотрудники день и ночь в заботах. Наблюдают за погодой, изучают, моделируют ее. И конца-краю этому нет. Погода, она никогда не прекращается и перерывов не делает. А вот снега что-то нет как нет. В прошлом году он выпал рано, в октябре уже лежал. А в этом все нет. Исключительно солнце ко всеобщей вящей радости. А мне бы снега. Снегопад — единственная погода, которую я люблю. Он меня почти не раздражает, в отличие от всего остального. Я часами могу сидеть у окна и смотреть, как идет снег. Тишина снегопадения. Она хороша для разных дел. Самое лучшее — смотреть сквозь густой снег на свет, к примеру на уличный фонарь. Или выйти из дому, чтобы снег на тебя ложился. Вот оно, чудо. Человеческими руками такого не создать. А еще я обожаю сгребать снег. Могу заниматься этим сколько угодно. Ну и конечно мне сладко, что все кругом снег не любят. Что они раздражаются, когда он выпадает. Что, прожив всю жизнь в Норвегии, они не смирились со снегом, а злятся на него. Поэтому, когда снег, я блаженствую. Не без ехидства. Плохо только, что энтузиасты из метеорологического института, похоже, химичат там, чтоб я остался без снега. В результате он стал непредсказуем, я даже не уверен, выпадет ли он вообще в этом году, а без снега мне плохо. Я бы предпочел снег почти всему. Большинству людей. Может, даже и тебе, Бонго, говорю я, пока мы стряхиваем последнюю каплю. Но это гипотетический вопрос, и давай не будем в него углубляться, говорю я. Не морочь себе этим голову. Ты ведь мне тоже нравишься, Бонго. Ты отличный парень. Но ты не снег, в этом вся штука.
Тинейджером я остро чувствовал, что не могу так жить: в Африке люди голодают, а я тут в роскоши купаюсь. Много вечеров я провел, гоняя «The Wall»[5]и переживая несправедливость мира. Я видел, что он устроен жестоко и неправильно, но мучительно не знал, как его переделать. А потом вдруг чувство, что так жить нельзя, ушло. Так же внезапно, как и навалилось. А уж сегодня у меня этих мыслей и в помине нет. Теперешнее мое благосостояние сопоставимо, я полагаю, с достатком большинства африканцев. Живу я тем, что сумел сегодня добыть. Я охотник и собиратель. На то, чтобы обеспечить себя водой, у меня уходит столько же времени, сколько у среднего африканца. Если я умираю от жажды, то, бывает, наполняю бутылку прямо из ближайшего болота, но вода там коричневая, стоячая, она тухла тысячу лет, наверное, поэтому я предпочитаю ходить к какому-нибудь из здешних ручьев. Но они ненадежны. Иногда в них так мало воды, что не знаешь, как ее набрать. Сам ты теперь Африка, говорю я себе. Как и она, ты недоразвит (за исключением полового органа, который, скорее, переразвит) и так же вызываешь у окружающего мира желание тебе помочь, но, точь-в-точь как гордая Африка, требуешь права по-своему решать свои проблемы. Между Африкой и мной есть одно существенное различие; она любит, когда людей много, а я их вообще не выношу. Африка только и мечтает, чтоб везде толпились друзья, родня и знакомые, ну а я не желаю знаться ни с приятелями, ни с семьей, ни с кем вообще. За вычетом этого пункта, мы с Африкой похожи как две капли воды.
Я трачу, как уже сказал, уйму времени, чтобы обеспечить себя водой. Не говоря уж о молоке. Но договор действует. Директор «ICA», как и обещал, ставит для меня молоко за помойкой, а я забираю его. Так что жидкостью организм насыщен. Витамины и минералы я получаю из молока и мамаши Бонго, ее у меня пока достаточно. А вот потребность в сладком не удовлетворена никак. Я не держал во рту сладкого с тех пор, как сошли последние ягоды, то есть больше месяца. Из-за этого я сделался каким-то беспокойным. Как и все остальные, я — отлаженный высокоточный механизм, который надлежит в нужный момент смазывать в определенных местах. Избыток, равно как и недостаток чего-то, вызывает сбои в организме. Без сахара я хирею, а когда вдруг обнаруживаю, что вот уже несколько часов хожу кругами вокруг палатки, как больной зверь, и неотвязно думаю только о сахаре, пугаюсь всерьез и, проведя сколько-то дней в таком нервозном состоянии, беру с собой Бонго и спускаюсь к дому Дюссельдорфа. Из своих наблюдений я помню, что шоколад он хранит в доме. Наш добрейший Дюссельдорф помешан на шоколаде. А Бонго я научил носить поклажу. Из шкуры его матери я сшил две сумки, или торбы, или как их там назвать, которые я кладу ему на спину и скрепляю под брюхом. Держатся прекрасно, и Бонго вроде не в обиде. Он на все готов, лишь бы я брал его с собой. Бонго мой грузовой лось. И таскает дрова, воду, молоко, как будто сроду ничем другим не занимался. Мы долго следим за Дюссельдорфом, укрывшись в его саду. Он всецело поглощен новой моделью. Какой именно, я не вижу, но Дюссельдорф вооружен пинцетом и клеем и с головой ушел в работу. Он недавно куда-то ездил, догадываюсь я. На кухонном столе лежит самая большая шоколадка «Тоблерон», какая только бывает в продаже. Весом в четыре с половиной килограмма, длиной больше метра и толстая, как мое бедро. Я часто видел такие. В аэропорту «Каструп» и в других, куда я регулярно попадал по служебной необходимости, пока не переселился в лес. Но сам я всегда покупал только маленькие. Ни разу не отважился на такой поступок, не купил эту громадину. Образцово-показательность мешала, думаю я. Вечная пай-мальчиковость. Маленькие шоколадки, они правильные. Их покупают как знак того, что отец думает о своей семье. Помнит о ней. Заботится. А вот гигантский «Тоблерон» неправильный, он слишком велик. Чрезмерен. В человеке, который такое покупает, можно заподозрить изъян. Или у него проблемы с питанием. Или он одинок. Или со странностями. Он, знаете ли, может оказаться каким угодно. Я замечаю, что эта черта Дюссельдорфа вызывает у меня уважение. В смысле, его умение мыслить масштабно. И он сегодня проветривает: дверь в сад приоткрыта. А проветривает он потому, что курит. Занятно: даже курильщики, которые живут одни, и те теперь проветривают. Вот до чего дошло. Но мне это на руку. Велев Бонго тихо ждать за кустом, я крадучись подбираюсь к двери, шмыгаю внутрь и по-пластунски ползу через кухню к «Тоблерону», к огромной шоколадной глыбе, которую вожделею каждой клеточкой своего тела, тут речь не просто о желании — у меня острейшее сахарное голодание, организм углеводов не просит, а требует, а этот «батончик» шоколада обеспечит меня сахаром на месяцы, на год, возможно, поэтому я вытягиваю руку и сдвигаю колосса к краю, ближе, ближе, пока наконец он не ложится, раскачиваясь, на самом краешке, я действую бесшумно, это всегда отличало нас, охотников и собирателей, — вот уже сорок тысяч лет мы не шумим на работе; теперь шоколад, считай, у меня в руках, я вытягиваюсь и, вытянувшись, не слышу, что Дюссельдорф встает и идет на кухню, я поглощен делом и отсекаю все посторонние звуки, к которым по нелепой, но роковой ошибке причисляю и шаги Дюссельдорфа, — и в результате я как последний дурак ни о чем не подозреваю до тех самых пор, пока Дюссельдорф не возникает на пороге, видит, что происходит, кидается к столу, хватает шоколад, и между нами завязывается бой. Я держу добычу обеими руками, Дюссельдорф с другого конца вцепляется в шоколадину мертвой хваткой: мужчина против мужчины, классический вариант, теоретически я, несомненно, сильнее Дюссельдорфа, однако, к моему изумлению, шоколадная плита вдруг оказывается у него в руках, и ею он несколько раз бьет меня по голове. Свет меркнет, а когда сознание возвращается, я лежу — увы и ах! — связанный по рукам и ногам, на полу кухни Дюссельдорфа, застланной, как выяснилось при близком рассмотрении, коричневым линолеумом.