Загадка и магия Лили Брик - Аркадий Иосифович Ваксберг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ставился беспримерный эксперимент: никакие произведения Маяковского вроде бы не запрещались, но литературные мародеры умудрялись так их истолковать и представить, так извлечь из его творческого наследия «нужное», заслонив им все, что «не нужно», — и вот уже всего через несколько лет после своей гибели в литературу вошел какой-то другой поэт, обструганный, отлакированный, с иной — совсем не трагической и запутанной, а очень счастливой и вполне прозрачной судьбой. Агитатор, горлан и главарь…
Исключительно много сделавшая для того, чтобы имя и стихи Маяковского не оказались в забвении, чтобы он получил кремлевское признание и тем самым всенародную славу, — неужто же Лиля не понимала, что палка-то оказалась о двух концах?!
Приватизированный Кремлем Маяковский был нужен хозяину лишь таким, каким он только и мог заслужить высокое покровительство. Хрестоматийный глянец дал поэту посмертно миллионные тиражи, но он же и убивал его: Маяковского назойливо превращали в воспевателя той реальности, которая его сломала и которую он все же успел осмеять. Этого ли хотел Маяковский, вверяя Лиле свою посмертную судьбу: «Лиля, люби меня»? «Бороды», не пришедшие к нему живому, на его юбилейную выставку, слетелись теперь на запоздалые, но зато торжественные поминки. Деться было некуда: чтобы остаться «при Маяковском», надо было участвовать в большевизации поэта, приняв навязанные сверху правила игры. До какого-то времени это, видимо, не расходилось и с тем, к чему влекла ее душа…
Сталин демонстрировал свои причуды. Отказав в покровительстве Лиле, забыв про свое «Брик права», не считая больше нужным вмешиваться в шедшую полным ходом канонизацию Маяковского, превращенного из живого поэта в бронзовый монумент, Сталин решил вдруг проявить благоволение к Анне Ахматовой, матери политзаключенного (Лев Гумилев), жене одного расстрелянного (Николай Гумилев) и одного арестованного (Николай Пунин) «врагов народа». Он повелел принять ее в Союз писателей и издать — после огромного перерыва — сборник избранных стихов, вероятно, с расчетом на то, что в благодарность за высочайшее покровительство (и еще от безысходности, стремясь вымолить милость к сыну) она сочинит оду в его честь. Встречи двух женщин — одной, впавшей в опалу, и другой, временно из нее извлеченной, — проходили в Москве, когда Ахматова приезжала туда из Ленинграда. Как рассказывает Василий Катанян-младший, есть запись в Лилином блокноте: Ахматова навестила ее к обеду 6 июня 1941 года.
Годом раньше, в «юбилейные» (годовщина смерти!) дни, на страницах журнала «Знамя» были опубликованы воспоминания Лили, где она рассказывала и о том, как Маяковский любил ахматовские стихи, часто их цитировал («проборматывал»), но для смеха (он ведь вообще был пересмешником) порой и перевирал. Ахматову это очень задело — не столько, наверно, шуточки Маяковского, сколько то, что Лиля не без удовольствия предала их огласке, — так что вряд ли обеденный диалог в опустевшем и захиревшем бриковском «салоне» был уж очень сердечным.
О чем могли говорить эти женщины, на долю которых выпала такая судьба? Ахматова была к ней готова — после гибели Гумилева в 1921 году (в его аресте и расстреле решающую роль сыграл не кто иной, как Агранов) — ничего другого от советской власти она не ждала. «Все расхищено, предано, продано…» — ее стихи с точной датировкой: 1921 год. А Лиля, напротив, и ждала, и получала совершенно иное. Теперь они оказались на равных.
Елена Юльевна покинула Москву, где чувствовала себя вполне неуютно, и отправилась туда, где ей были рады. На Северном Кавказе, в заштатном городке Армавире, жила ее сестра Ида (стало быть, тетя Лили и Эльзы) вместе со своим мужем Кибой Данцигом. Никакого, сколько-нибудь престижного по советским понятиям, социального статуса у этой четы не было, зато они создали Елене Юльевне домашнюю среду и необходимый уход. Рядом был санаторий, где она, страдавшая массой недугов, лечила больное сердце. Отъезд матери освободил Лилю от забот о пожилой женщине, требовавшей постоянного медицинского наблюдения. Ограниченные возможности Лили делали эту задачу трудноразрешимой.
Не только мать — все они теперь, после пережитого, нуждались в лечении. Осип с Женей 16 июня 1941 года отправились в Сочи и радостно сообщили Лиле о том, как славно доехали и как хорошо устроились. Через несколько дней радость померкла: началась война. 26 июня они уже добрались до Москвы.
Мобилизации — по возрасту — Осип, разумеется, не подлежал, но сразу же предложил свои услуги пропагандистским и сатирическим «Окнам ТАСС», заменившим собою те самые «Окна РОСТА», где некогда «служил революции» Владимир Маяковский. Работа эта длилась меньше месяца. 25 июля, сразу же после первой бомбежки Москвы (22 июля), Лиля с Катаняном (он тоже не подлежал мобилизации по зрению) и Осип с Женей эвакуировались на Урал, в город Молотов, которому ныне возвращено его старое имя Пермь.
Они поселились в ближнем пригороде Перми (поселок Курья): одна пара в одной избе, другая в соседней. Совсем неподалеку, в своем доме на берегу Камы, в селе Троица, жил их давний приятель, очень близкий молодому Маяковскому человек, — один из первых футуристов (и к тому же один из первых русских пилотов), поэт Василий Каменский. Тринадцатью годами раньше он участвовал в шутливом и триумфальном для Маяковского юбилейном вечере в канун Нового года (том самом, на котором произошел печальный инцидент с изгнанием Пастернака), играл на гармони специально, к случаю, сочиненный гимн в честь виновника торжества, — под его гармошку танцевали разгоряченные гости, Маяковский с Норой в том числе. Веселье было — у Маяковского, не у гостей — напускное (Нора заметила это), но, так или иначе, помогал его создавать друг дома Каменский.
Вряд ли у Бриков было в этой глуши много знакомых, тем более столь высокой степени близости, но общаться с Каменским не захотели даже и в этом «безлюдье», ни разу не навестили его, жившего в одиночестве и с ампутированными ногами. Сам он о себе им вести не подал. С Маяковским и Бриками он не ссорился, но, похоже, не слишком жаловал Лилю, а она обладала тончайшей способностью