Уйди во тьму - Уильям Стайрон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зайка, что ты с ней сделал? Я могла окочуриться в то утро, когда она явилась в Вильямсбург с действительно ласковой улыбкой на лице. Ты что, напихал ее гормонами или чем-то? Налей-ка мне еще, зайка. Я…
Она сжала ему ногу. Издали донесся звон церковного колокола, пробившего четверть часа, и Лофтис покорно налил себе и ей, а снизу донеслось высокомерное, неразличимое бормотание миссис Фаунтлерой Мэйо, словно пускаемые рыбой пузырьки, лопающиеся на поверхности пруда. Духи Пейтон вдруг ударили сладостью ему в нос — с бесспорной острой сладостью неведомых ему экзотических цветов, гибельных растений в джунглях и пленительных; у него все немного поплыло перед глазами, когда она нависла над ним, но было ли это только от ее духов, а не от волнения, от того, от жаркого в комнате воздуха? Он поднялся и шире открыл окно — миссис Мэйо увидела его. Вся в патрицианском белом, в тонкой шерсти, она подняла руку в перчатке и помахала платочком, кусочком кружев.
— А вон счастливый отец! — воскликнула она, и все, кто был внизу, с улыбкой подняли вверх глаза.
Лофтис шагнул назад.
— Детка, все это надо убрать.
— Что ты с ней сделал, зайка? Я просто не могла поверить тому, что видела и слышала.
Это все виски. Тут не было сомнения: нормированное ядовитое пойло, застлавшее пылью его глаза, возбудившее боль в желудке. Это все равно что выпить кислоты. Он поставил стакан на столик, сбросив мошку с краешка.
— Не знаю, детка, — сказал он, с улыбкой глядя на нее, — не знаю. Все дело, видишь ли, в тебе. Теперь я хочу сказать… — Это было трудно. — Я считаю, что она никогда не знала, как она любит тебя, пока… ох, да ну его к черту, ты же знаешь, детка, как она всегда все усложняла. Не знаю, наверное, она тоже поняла, что, дойдя до точки, когда ты оказываешься на мели и у тебя ничего не осталось, ты обращаешься к тому, с чего начала, и начинаешь снова…
Она больше не слушала его — со стаканом в руке она встала и подошла к окну, посмотрела вниз, на гостей. Как он вообще мог это ей объяснить — убедительно и не запутанно? Как мог он объяснить этому ребенку реальность жизни, которую сам с трудом понимал: что такое любовь, держащаяся на тончайшем шепоте музыки, слабо слышимом лишь случайно, в те минуты, когда память заливала их в сознание, как бурун — рассыпающиеся камни; любовь, чьи носители могут находиться на противоположных краях Вселенной и их всегда притягивала друг к другу некая сила, которую он никогда не сможет определить, неосязаемый тонкий музыкальный отрывок, утраченное воспоминание, объятия или заурядная память об ординарном событии, но в котором они оба принимали участие, — все это и все гардении и розы, исчезнувшие запахи, носившиеся в воздухе много лет назад в зеленом, как трава, свете другой зари? Романтический старый осел вроде него — каким считает его, возможно, Пейтон — никогда не сможет сказать об этом ничего определенного, — он может лишь чувствовать это и, уж конечно, не может объяснить это ребенку, которому, он надеется, не придется самому с этим сталкиваться.
А она повернулась от окна к нему: она даже и не слышала первую часть того, что он говорил. Стакан ее был пуст; в беспокойных глазах, казалось, не было ни тревоги, ни возбуждения, а просто беспокойство, и она вдруг слегка несчастным, испугавшим его голосом произнесла:
— Папа, пожалуйста, повремени сегодня с этим. Пожалуйста…
— Но, детка, это же была не моя мысль…
— Нет, я не про виски. Я хочу сказать… ох, послушай, зайка, ты — милый, и я люблю тебя, но, пожалуйста, откажись сегодня от всех сантиментов. Мне нравится быть снова здесь — в известной мере, — добавила она задумчивым тоном, — когда все снова стараются быть милыми, но я чувствую, что ты так всем этим возбужден, что готов задушить меня. Пожалуйста, не души меня, — сказала она раздраженно, тряхнув головой, — не души меня, зайка! Я не делала тебе одолжения, возвращаясь сюда, — это мне сделано одолжение. Я достаточно пошаталась. Ты думаешь, мне нравилось быть так называемой дикой стервозой, какой — я уверена — все считали меня? Одна девчонка из одной со мной школы, которую я встретила в Нью-Йорке, была в каникулы здесь, и она сказала, что все тут считают: меня выгнали из школы. Ну откуда берутся такие слухи?
— Я не знаю… детка, не надо сейчас. Это было…
— Сплетни маленького городка — вот что это было. Отчего люди старшего возраста любят — просто обожают — считать, что молодежь одержима жаждой самоуничтожения? Они просто обожают сидеть в кружочке на своих толстых задницах и выдумывать какие-то новые моральные извращения, которыми занимается молодое поколение.
— Детка…
— Не ты, зайка. — Она раздраженно взметнула руки в стороны и вниз, выплеснув при этом несколько капель из своего стакана. — Я имею в виду не тебя. Ты любил бы меня до полусмерти, если б мог. Но неужели ты не понимаешь, неужели не понимаешь, зайка? Я возвращаюсь сюда ласковая и деликатная, стараясь как можно лучше играть роль доброй милой девушки, блудной дочери, вернувшейся домой, назад в семью, по прихоти родителей, поняв ошибочность избранного ею пути. Ну я ведь неплохо это сыграла, верно? Целуя мать, когда она целует меня, делая вид, что все забыто. Неужели ты не понимаешь, зайка, что у меня свои причины для возвращения домой? Мне захотелось стать нормальной. Быть как все. Эти старики не поверят, что есть дети, которые просто закидывают назад голову и воют, которые просто умирают, желая сказать: «Вот теперь мой бунт окончен, я хочу быть дома, а дома — это там, где меня хотят видеть папа и мама». Вернуться не в позе: «Возьмите меня назад, я была так не права», — потому что, зайка, уж можешь мне поверить, большинство детей нынче не плохие и не злоумышленники, у них просто нет в жизни цели, и они не потерянные, они куда больше бесцельны, чем ты когда-либо был, — так не в такой позе, а со своего рода вдруг возникшей на короткое время любовью, признав тех, кто кормил твой маленький ротик младенчика, и менял твои пеленки, и платил все время за тебя. Это глупо звучит, зайка? Вот как им хочется поступить, вот как я хотела поступить и пыталась, но почему-то сегодня все это кажется мне липой. Не знаю почему. Я лгала. Я вовсе не взволнована. Может потому, что у меня слишком много горьких воспоминаний.
Она помолчала и посмотрела на него — глаза ее были невероятно печальны, — и он подошел к ней, представляя себе, как рушится этот многообещавший день, и попытался ее обнять.
— Детка…
— Не надо, — сказала она. — Не надо, зайка. Извини. — Она удержала его на расстоянии, даже не взглянув на него, потому что она смотрела вниз на лужайку, на гостей, двигавшихся к дому вместе, молча, но с головокружительной поспешностью, словно участники пикника перед бурей, — она удержала его на расстоянии не только своим молчанием, а словно воздвигнув между ними завесу в виде каменной стены, затем мягко произнесла: — Извини, зайка. — И подняла на него глаза. — Не могу сообразить, где начинается правда. Мать. Она такая лживая мошенница. Ты посмотри на этот цирк. Изображает, будто у нас такая счастливая семья. Ох, мне так жаль всех нас. Если бы только у нее была душа, а у тебя — немного мужества… А теперь, — сказала она, хватая его за рукав, — пошли вниз, хороший мой. Я ради тебя уж буду как следует держаться.