Пещера - Марина и Сергей Дяченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– К сожалению, господин Кович… по вопросу «Первой ночи» принято особое решение Охраняющей главы, утвержденное Администратором… Вряд ли это так существенно – премьера ли, прогон… Обычно на театре так и делается, на прогон зовут родственников, друзей… Студентов…
Родственников, подумал Раман, удерживаясь за спинку стула. Друзей. Черт…
– Неужели вы боитесь, Раман? – удивился вдруг директор. – Лично я ни на секунду не могу вообразить, чтобы вы поставили нечто, не соответствующее этой самой нравственности… У вас ведь павианы на сцене не спариваются, правда?
Директор рассмеялся. В одиночестве; Раман молчал.
Неужели он действительно боится?
Егерь…
Да нет, ерунда, здесь не Пещера, здесь нет места егерям, здесь никто не посмеет осудить спектакль, поставленный великим Ковичем…
А скандал… скандал даже на руку. Пусть.
И он с натугой присоединил свой смех к затухающим хихиканьям господина директора:
– Пусть так. Я попрошу господ инспекторов не опаздывать – ради них задерживать прогон никто не будет. И вас, – он вдруг расщедрился, – и вас, господин директор, я буду рад видеть тоже…
Они расстались вполне по-дружески. Положив трубку, Раман выгнал секретаршу, добрался до аптечки и выкатил на ладонь сразу две белых, с оранжевой полоской капсулы.
Прогон прошел плохо – как и положено последней репетиции перед Генеральным Прогоном; к тому же, весть о смерти Валя не могла не отложить отпечатка на весь сегодняшний день. Ничего, думал Раман, сцепив зубы. Завтра они соберутся.
Он сообщил, что на генеральном прогоне будут присутствовать приглашенные им, Раманом, большие люди – журналисты и театроведы, знатоки и ценители, государственные чиновники; возможно, появится сам Администратор. В зале ахнули; Раман возвысил голос: да, спектакль готовится, как готовится взрыв. Им, вчерашним героям массовых сцен и актерам на выходах, следует привыкать к общественному вниманию. Следует знать, что послезавтра они проснутся знаменитыми, причем слава поначалу будет не столько сладостной, сколько скандальной и неудобной, но это ничего, впереди у спектакля долгая жизнь, решается вопрос о заграничных гастролях, о кругосветном турне…
И он развернул перед всеми пахнущую типографской краской афишу, где вместо аморфных «Песен о любви» красным по белому значилось: «Первая ночь». В зале снова ахнули, на этот раз восторженно.
Потом Раман чуть не два часа делал замечания по прогону – въедливо, подробно, чтобы не сказать – занудливо. Потом он распустил всех, объявив, что вечерней репетиции не будет.
Потом он поднялся в кабинет и еще раз принял лекарство. Ему страшно хотелось позвонить господину Тритану Тодину, обругать его страшными словами и заверить, что ничего у него не получится; вместо этого он позвонил Второму советнику.
Второго не было на месте.
То есть он, конечно, был.
Но для Рамана Ковича его не было.
Положив трубку, Раман некоторое время пытался уверить себя, что ничего страшного, просто советник действительно очень занят, ведь он Второй как-никак, а не какой-нибудь вшивый консультант по культуре…
Раман мог обмануть кого угодно – но не себя. Он слишком тонко чувствовал подобные вещи. Нюхом.
В воздухе ощутимо пахло жареным.
Он полез было в аптечку за новой порцией лекарства – но передумал. Скверная вещь – передозировка.
Он снова поднял телефонную трубку – и позвонил на работу Павле Нимробец.
* * *
Раздолбеж не врал, утверждая, что билеты раскуплены на полгода вперед. Во всем городе не было газеты, которая пропустила бы событие и не поместила бы в разделе «Светская жизнь» сообщения о предстоящей премьере. Уже в день генерального прогона перед театром стояла плотная толпа, ищущая средства проникнуть вовнутрь. Двух каких-то студентов сняли с крыши, экзальтированную дамочку поймали на водосточной трубе, в непосредственной близости от окон второго этажа; за пятнадцать минут до объявленного начала тесная стоянка перед театром забита была автомобилями с государственными номерами.
Павла и Сава пришли за час. Вахтеры – по случаю осады их на служебном входе было трое – были предупреждены и пропустили их. «Это с телевидения, шеф разрешил».
Штатив поставили в центральном проходе, но Сава заявил, что снимать будет в основном с рук, в динамике; увидеть Ковича Павле удалось лишь мельком. Парадный черный костюм сидел на нем, как на цирковом медведе, маленькие глаза провалились, кажется, в самую середину черепа, оставив на поверхности взгляд – твердый и холодный, будто стальная спица.
Стальная спица бесцеремонно ощупала Саву, потом уткнулась Павле в лицо:
– …где хотите. Не бойтесь никому помешать – если даже явится Администратор и если ему придется из-за вас привстать – ничего особенного. И, Павла… – он приблизил свое лицо к ее лицу, она четче рассмотрела красные жилки на носу и углубившиеся складки вокруг поджатых губ, – кассету – СРАЗУ мне. Не выходя из зала… Ясно?
Ей сделалось холодно. Его страх – иррациональный, ничем, казалось бы, не обоснованный – передался и ей тоже.
– Кассету хорошо бы перегнать, – сказала она, не узнавая собственного голоса. – Она же профессиональная, кассета, ее надо…
Он открыл рот, чтобы ответить – и вдруг переменился в лице.
Павла обернулась.
В ложе бельетажа, опираясь на бархатный бортик, стоял Тритан Тодин. И приветливо махал обоим рукой.
* * *
Самым трудным оказалось делать вид, что ничего особенного не происходит.
Он смотрел, как заполняются ложи; как потихоньку оживает партер, он, Кович, выдал пригласительные всем занятым в спектакле и всем работающим на спектакль – пусть зовут, кого хотят. Пусть будет группа поддержки. Пусть будет как можно больше свидетелей.
Он злорадствовал, видя, как некоторым членам комиссии приходится перебираться повыше, на первый ярус. Потому что для высокочтимой комиссии не хватает места. Потому что театр почти что полон, почти аншлаг, как на настоящей премьере…
Он постоял за занавесом. Он больше всего на свете обожал стоять за занавесом до начала, слушать зал, вдыхая запах сцены и молчаливо обращаясь ко всем этим выгородкам, кулисам и колосникам: помогите! Не оставьте своей милостью еще один, этот, нарождающийся спектакль!..
Пахло расплавленным воском. Противопожарная комиссия под страхом смерти запретила ему жечь на сцене свечи; он вдохнул их запах полной грудью и на мгновение успокоился.
Потом он молча пожал руку Алеришу. Потом пришел к Лице в пустую гримерку, обнял ее и поцеловал в губы.
Он опять был влюблен в нее. Он чувствовал, как она дрожит.
Потом он шел по коридору и пожимал и пожимал протянутые руки. И все, кого он касался и на кого смотрел, улыбались и едва не кланялись.