Розы на руинах - Вирджиния Клео Эндрюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я часто наблюдаю, как он останавливается и смотрит на пони, на щенка сенбернара, которого ему подарил папа. Потом он поворачивает голову и смотрит в сторону особняка, вернее, его руин. Он никогда не говорит о своей бабушке. Мы также никогда не разговариваем с ним о Джоне Эймосе Джексоне, не упоминаем Эппла или Клевера. Мы все договорились не нарушать нестойкий мир в душе маленького ранимого мальчика, которому так трудно определить свое место в этой жизни, не всегда похожей на детские сказки.
Как-то на улице мы встретили настоящую арабскую женщину. Барт долго смотрел ей вслед тоскующим взглядом. Я понял, кого она ему напомнила, и подумал: раз Барт так любит ее даже после ее смерти, не может же она быть такой плохой, как написано в маминой книге. Значит, ее нельзя было не любить, как бы ни совращал его Джон Эймос.
Джон Эймос получил по заслугам и, как и бабушка Барта, лежит в могиле, но только в штате Виргиния, рядом с могилами его предков. А все его планы пошли прахом. Не знаю, перевернулся ли он в могиле, когда зачитали завещание бабушки Барта и оказалось, что она завещала все огромное состояние Фоксворта Джори Янусу Марке, Бартоломью Скотту Уинслоу и, к нашему всеобщему удивлению, Синтии Джейн Николс; и ни один из нас по закону не был ее наследником – по закону! Все эти деньги должны храниться под процентами до достижения нами двадцати пяти лет. Мама и папа назначены распорядителями-опекунами над нашими вкладами.
Теперь, благодаря доходам с этого состояния, мы могли бы зажить шикарно, но мы так и живем в нашем доме с садиком, который с каждым годом все больше разрастается, и мраморными статуями в нем.
Барт стал необыкновенно аккуратным, он не ляжет вечером спать, пока его комната не будет в полном порядке, а каждая вещь положена на место. Родители только переглядываются, когда он наводит порядок, и поэтому я гадаю: не был ли Малькольм таким же чистюлей и педантом?
В то утро, на следующий день после Рождества, когда он получил в подарок пони, он обязал папу и маму жить по собственному закону:
– Если вы хотите воспитывать Синди, вы не должны больше жить как муж и жена и порочить нашу семью грехом. Папа, ты должен спать в моей комнате, а мама должна спать всю оставшуюся жизнь одна.
Они ничего ему не сказали, только посмотрели на него долгим взглядом, пока он не покраснел и не отвернулся, пробормотав:
– Извините меня… Я, конечно, не Малькольм… Я – это просто я.
* * *
Барт часто поговаривает, что станет править в новом Фоксворт-холле, когда он его отстроит.
– А ты протанцуешь всю свою жизнь до старости, – кричит он мне обычно, когда злится на меня, – но ты никогда не будешь таким богатым, как я! В старости мозги нужны больше, гораздо больше, чем танцевальные ноги!
– Я стану величайшим актером в мире, – как-то раз важно заявил он, держа в руках тот самый злополучный красный «дневник Малькольма». Когда дневник попадал ему в руки, Барт мгновенно переходил от застенчивости к агрессивности. – А когда я покончу со сценой и экраном, я весь свой талант обращу на делание денег, и тогда даже те, кто не уважал меня как актера, будут аплодировать моему таланту бизнесмена!
Играет, он все время кого-нибудь играет, и так до сих пор. Иногда я лежу ночью и думаю о том, что произошло, когда мы с ним еще не родились, и мне приходит в голову мысль: ведь должна же быть причина тому, что все случилось именно так? И разве не истина, что из руин вырастают розы? Я волнуюсь за всех женщин, которые встретятся Барту на его пути. Неужели и он будет таким же жестоким, как его дед, чтобы заполучить еще большее богатство? И сколько страданий может принести одна случайность? Столько, сколько принесло нам всем это лето, а потом осень и зима…
Завтра же я возьму его за руку, и мы вместе пойдем в сад, встанем перед копией роденовского «Поцелуя» – и тогда он, возможно, поймет, что Бог создал мужчину и женщину для любви физической и она не греховна, нет, она естественна.
Я молю Бога, чтобы когда-нибудь Барт увидел жизнь так, как ее вижу я; а я считаю, что любовь, вне зависимости от того, какие она принимает формы и как бывает подана, любовь стоит цены, которую мы за нее платим.
Если придется выбирать между любовью и деньгами, я выберу любовь. Но важнее всего для меня – балет. А когда Барт, седой и старый, будет сидеть в Фоксворт-холле и считать свои миллиарды, я буду в кругу семьи вспоминать себя, молодого, грациозного и красивого на сцене, под гром аплодисментов, – и я буду знать, что выполнил свое предназначение.
Я, Джори Янус Марке, не нарушу семейной традиции и пронесу ее через всю жизнь.
Нет, они и теперь не понимают меня. Джори вечно лезет со своей жалостью, сочувствует, как душевнобольному, будто я не такой, как он. Он сожалеет о том, что я не разделяю его вкусов в музыке, что в моем мозгу не возникают под музыку картины, меня не радуют краски, да меня вообще ничего не радует. Вернее, это он так думает, что меня вообще ничего не радует, а я-то знаю свое предназначение. Я так понимаю, что Бог не зря послал мне бабушку, и Джона Эймоса, и Малькольма; они для меня как путеводные звезды – указывают мне верные и неверные пути. Они показали мне, как спасти своих родителей от вечного адского огня.
Я следил за мамой и папой день и ночь; я пробирался в их спальню по ночам и сам же боялся, что застану их за каким-нибудь греховным занятием. Но они только спали в объятиях друг друга, и, к моему облегчению, никогда я не видел, чтобы их глаза двигались под веками. Значит, мама больше не видит по ночам кошмаров. За завтраком глаза папы были еще ярче, еще голубее, чем прежде, потому что – я уверен – он осознал греховность их с сестрой жизни.
Я спас их.
Джори жалеет меня, ну и пусть. Однажды, когда мы с ним оба будем взрослее и мудрее и я найду нужные слова, я объясню ему, что Малькольм написал в своей книге: если суждено быть свету, то нужно, чтобы была и тьма.
Я так ярко помню все, что произошло перед похоронами моей матери. Мы похоронили ее в Грингленне, возле ее второго мужа. Это Барт настоял на том, чтобы его бабушка лежала в своем вечном сне возле его отца, его настоящего отца, Бартоломью Уинслоу. Мы все плакали, даже Эмма и мадам Мариша, хотя еще недавно я бы не поверила, что мадам может плакать, особенно по кому-нибудь из членов моей семьи.
Когда о крышку гроба стукнул первый ком сырой земли, я ярко вспомнила себя двенадцатилетней девочкой, как мы хороним отца и мама крепко держит за руку меня и Криса, а двое близнецов вцепились по бокам в нас с Крисом. И тогда я зарыдала… я плакала о том, что так долго держала в себе. Слишком долго. Это с трудом поднималось откуда-то из моих глубин, вновь возродив во мне ребенка, которому всегда нужны родители.
– Мама, я прощаю тебя! Я прощаю тебя! Я все еще люблю тебя! Слышишь меня? Боже, прошу тебя, дай ей знать, что я люблю ее! Что я ей все простила!