Метеоры - Мишель Турнье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Сколько детей. Сколько детей у этих арабов!
— Да, и еще больше, чем вы думаете. Здесь только половина, даже меньше половины.
— Как это?
— Посмотрите, на улицах только мальчики. Девочки остаются взаперти, дома.
Да, взаперти, на улицу в то время мы могли выйти, лишь прикрыв лицо. Моя юность была ожесточенной борьбой за право ходить без покрывала, за право на воздух и свет. Наши самые ожесточенные противницы, хранительницы традиций, были «аджуза» — старухи, никогда не выходившие на улицу, не завернувшись в муслин, придерживая его зубами. Иногда вечерами лягушки из бассейна Ральфа издают сухое кваканье, похожее на щелканье языком. Я не могла слышать его без содрогания, потому что он точно воспроизводил знакомый сигнал, услыхав который подростки начинали преследовать на улицах девушек без покрывала.
Мне было лет семь, когда я впервые перешла порог дома Ральфа и Деборы. Я была мгновенно покорена этой парой, воплотившей все лучшее, что Запад мог дать, например, мне, — все самое разумное, свободное и счастливое. Они соотносились с обычными туристами как золотая монета с целой кучей медных, равноценных по стоимости. Они меня удочерили. У них я научилась сама одеваться и раздеваться, есть свинину, курить, пить алкоголь и говорить по-английски. И я перечла все книги в библиотеке.
Но годы роковым образом нарушили равновесие трио, которое мы образовали. Дебора была немного старше Ральфа. Незаметная долгое время разница резко проявилась к пятидесяти. Ральф был еще в полном расцвете сила, а Дебора похудела, высохла — и перешла рубеж, после которого в сексуальных отношениях со стороны мужчины желание заменяется нежностью, чтоб не сказать жалостью. Она была достаточно разумной и храброй, чтобы мудро принять все, что из этого может произойти. Мне было тогда восемнадцать лет. Сказал ли ей Ральф, что я стала его любовницей? Возможно. Обманывать ее долго было совершенно невозможно, и, кроме того, это не меняло наших отношений. Ральф был моногамен. В его жизни никогда не будет другой женщины, кроме Деборы. Мы все трое знали это, и это хранило наше трио от любых бурь. Но для меня это спокойствие было определенным видом отчаяния. Действительно, пара, удочерившая меня, была как будто заключена в мраморном яйце. Я бы могла сломать ногти о его поверхность. Я и не пыталась.
Солидарность между ними была такой глубокой, что падение Ральфа началось почти сразу за увяданием Деборы, хотя оно было совсем другой природы и даже прямо противоположным. Ральф всегда пил, но at home[17]и не до положения риз. Однажды он уехал, чтобы проконсультироваться со своим поверенным в Хумт-Сук, и не вернулся. Дебора достаточно хорошо знала небогатые возможности острова, у нее было довольно знакомых и друзей, чтобы они ходили из дыры в дыру, из бара в бар и искали Ральфа. Через три дня мальчишки привезли его, распростертого на спине мула. Его нашли спящим в канаве. Мы выхаживали его вместе. Это тогда она отдала приказ, который будто осыпал меня дождем из роз, роз с ядовитыми шипами.
— Постарайся почаще быть ласковой с ним, — сказала она.
С тех пор жизнь превратилась для меня в ад. Всякий раз, как Ральф начинал таскаться по кабакам, я чувствовала, как над моей головой сгущаются все упреки, каких заслуживала моя неудачливость в роли любовницы-медсестры. Дебора не произносила ни слова, но меня мучило сознание вины.
Только плавания на яхте давали мне передышку. Я воспользовалась одним из них, чтобы остаться в Италии.
* * *
Поль
Где Жан? И все же — как он мог уехать так внезапно? Какова бы ни была общность логики близнецов, я не мог понять его бегства до похорон Деборы, не понимал, как он мог бросить одного отчаявшегося старика, который отнесся к нему, как к приемному сыну. Должно было быть какое-то объяснение этому бегству. Какое?
Призраки макабрических и зловещих идей преследовали меня, затемняя мой разум. Правда, долгое отсутствие моего брата — в первый раз в жизни наша разлука была такой долгой — нарушили мое равновесие. Иногда я чувствую, что балансирую на грани галлюцинаций, на грани безумия. Я часто ставил себе вопрос: зачем бежать за братом, зачем лезть вон из кожи в поисках брата и зачем возвращать его домой? К ответам на эти вопросы можно было добавить еще такой: чтобы не сойти с ума.
Первая галлюцинация была внушена мне Ральфом: Жан не исчез, потому что я и есть Жан, Но, конечно, я не перестал быть Полем. В общем, два близнеца в одном человеке, двуликий Янус. Жан мне когда-то рассказывал, что однажды он увидел в зеркале, перед которым стоял, меня. Это замещение навело на него ужас. Я хорошо знал, увы, его враждебность к нашей нераздельности. Меня, наоборот, эти три слова — я сам Жан — успокоили, убедили, заставили меня изо всех сил стараться стать здесь своим, прийти в себя. Кроме того, нужно было, чтобы мне удалась операция удвоения-восстановления близнецового ядра во мне одном, чтобы Жан не мог сеять панику где-нибудь в Герцеговине или Белуджистане, согласно своему призванию кардажника. Короче, нужно осмелиться написать черным по белому: с того мгновения, когда я понял, что во мне родилась возможность полностью воплотить в себе Жан-Поля, смерть Жана стала приемлемым событием, почти выходом из положения.
Жан умрет? Тут другая идея начинала преследовать меня, скорей, не идея, а обманчивый образ. Я вижу машину, везущую гроб Деборы по римской дороге, в разгар бури. Волны катятся по шоссе, брызги бьют в ветровое стекло, наносы ила и песка делают дальнейшее продвижение машины опасным. Жан не провожает гроб. Жан там, в гробу. Так у меня появляется объяснение словам Фарида о двух могилах, о двойном погребении, одно на Эль-Кантара — острове, а второе в Эль-Кантара на материке.
Ральф просил разрешения деревенского мэра похоронить Дебору в саду, в этом ему было отказано. Он все-таки решил поступить по-своему, притворно повиновавшись… Дебора будет похоронена в саду, а в это время другой гроб, пустой, будет для вида опущен в землю Эль-Кантара на материке. Пустой ли? Туда надо что-то положить, чтобы он казался тяжелым. Что-то или кого-то?
* * *
Я ближе познакомился с Танидзаки, желтокожим слугой Ральфа, который может открыть мне многое в Джербе. Если он и не отвечал на вопросы прямо, косвенно его реплики позднее проливали свет на многое.
Танидзаки не китаец и не вьетнамец, как мне показалось сначала. Он — японец. Его родной город — Нара, на севере Киото, о котором я знаю только то, что он мне рассказал: «Нара полна священных ланей». Каждого приезжего на вокзале встречает лань и не отходит от него во все время визита. И к тому же город очень разумно спланирован и представляет собой один большой сад и освящен большим количеством храмов. Входя в сад Деборы, я подумал, что выйду отсюда только в другой сад, в другие сады. В этом есть свой смысл. Будущее покажет — в какой. Хотя Танидзаки занимается здесь всем, кроме садоводства, но не по недостатку вкуса или умения, наоборот. Он не скрыл от меня, хотя и выражаясь крайне туманно и расплывчато, что сурово осуждает труд Деборы. Варварское и брутальное творение было обреченно потерпеть тот крах, при котором мы присутствуем, он был заложен в самих основах. Как я его ни расспрашивал, он не хотел больше ничего мне говорить. В упорстве, с каким он отвечал на вопросы исключительно намеками, этот азиат напомнил мне Мелину. Я сказал ему: «Дебора стремилась создать феерический сад среди пустыни. Это очевидное насилие над этой местностью, и вот она с невероятной поспешностью торопится отомстить, как только женщина, хозяйка сада, покинула его и не может больше защищать. На это насилие вы намекаете?» Он снисходительно улыбнулся, как бы отчаявшись, что я смогу понять истину, слишком тонкую для меня. Я стал раздражаться, и он почувствовал это, раз согласился наконец сказать мне нечто определенное. «Ответ — в Наре», — отчеканил он. Неужели он желает, чтобы я совершил кругосветное путешествие с единственной целью — узнать, почему сад Деборы был обречен? Я могу артачиться, но, боюсь, мне не избежать Нары. Я уже заметил, что со здешними людьми и вещами, отражавшими свет отчуждающего узнавания, контрастировало лицо Танидзаки — своей матовостью и холодом. То, что я вначале принял за знаменитую восточную невозмутимость, было на самом деле отсутствием отчуждающего взгляда. Танидзаки был единственным, кто не «узнал» меня, он единственный знал, что я не Жан.