1812. Фатальный марш на Москву - Адам Замойский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По возвращении с рекогносцировки во вторую половину дня Наполеона ждал приятный сюрприз. Из Парижа с административными бумагами только что прибыл префект императорского дворца, Луи-Жан-Франсуа де Боссе. Перед отправлением Боссе зашел в студию Франсуа Жерара, чтобы посмотреть, как художник заканчивает последний портрет короля Рима, изображенного в колыбели играющим с миниатюрными скипетром и державой. Отправляясь в продлившееся тридцать семь суток путешествие в ставку Наполеона у Бородино, Боссе взял картину в свою карету. «Я-то думал, что он, стоя на пороге великой битвы, которой так жаждал, отложит на несколько дней момент вскрытия ящика, где лежал портрет, – писал Боссе. – Но я ошибся. Столь страстно желая видеть дорогой его сердцу образ, он велел мне отдать распоряжение тотчас же принести его к нему в палатку. И выразить не могу удовольствия, которое получил он от изображенного на картине. Сожаление о невозможности прижать сына к груди было единственной мыслью, омрачавшей сладостную радость»{424}.
Как всякий любящий отец, Наполеон созвал окружение полюбоваться портретом, а потом поставил его на складной табурет около палатки, давая возможность всем разделить его личную радость. Вереницей потянулись солдаты. «Воины, а особенно ветераны, казалось, были весьма глубоко тронуты этим показом, – писал один штабной офицер, – офицеров же со своей стороны, похоже, более заботила судьба похода, и любой мог видеть тревогу на их лицах»{425}.
«Ma bonne amie (мой добрый друг), – нетерпеливо царапая пером по бумаге, писал тем вечером Наполеон Марии-Луизе, – я очень устал. Боссе привез мне портрет короля. Он просто шедевр. Я тепло благодарю вас за то, что вы думаете об этом. Он прекрасен, как вы. Подробнее напишу вам завтра. Я устал. Adio, mio bene. Nap»{426}.
Наполеона одолевали не только болезнь и усталость, но и тревожные мысли. Помимо Боссе в ставку императора прибыл и полковник Фавье, привезший из Испании донесения с подробностями о победе Веллингтона над Мармоном при Саламанке[105]. Само по себе поражение больших последствий за собой не повлекло, но пропагандистский эффект получился громадным, и это обстоятельство император осознавал очень хорошо. В сердцах всех его врагов затеплилась надежда, как после Эсслинга, что означало: сражение на следующий день должно закончиться с решительными результатами.
И не один он понимал это. «Во многих умах жило волнение, многие глаза не смыкались, многие размышляли над важностью назначенной на завтра драмы, сцена которой, расположенная так далеко от нашей родины, предлагала нам выбор, победить или погибнуть», – так описывал ситуацию Жюльен Комб. Майора гвардейской пешей артиллерии Булара терзали те же предчувствия. «Если нас разобьют, какая же страшная опасность не ждет нас тогда?! Может ли кто-нибудь из нас ожидать шанса вернуться в свою страну?» Капитан фон Линзинген, придя в расположение части и глядя на уже спавших или сидевших вокруг костров вестфальцев, которыми командовал[106], гадал, сколько из них доживут до следующего вечера. «И вдруг я поймал себя на мысли: что и на сей раз русские точно так же снимутся с лагеря? – отмечал он в дневнике. – Но нет, нет. Страдания последних дней были столь велики, лучше уж покончить со всем этим теперь же. Пусть начнется битва, и наш успех станет залогом нашего спасения!» Раймон де Монтескью-Фезансак выразил мысль точнее: «Обе стороны понимали, что должны победить или погибнуть. Для нас поражение означало полное уничтожение, для них оно сулило потерю Москвы и гибель основной армии – единственной надежды России»{427}.
Окружавшая действительность никак не отвлекала от подобных размышлений. Где те источники бодрости вроде хорошего глотка выпивки и доброй трубки табака? Солдаты находились в пустынной местности, вытоптанной двумя армиями. «Ни травинки, ни соломинки, ни дерева, ни села, которое не было бы дочиста разграблено, – отмечал Чезаре де Ложье. – Невозможно найти хоть какой-то еды для лошадей, сыскать какого-нибудь провианта себе или хотя бы развести огонь». Солдаты устраивались на ночлег в безрадостную и холодную ночь. «Жалкая миска хлебной бурды, сдобренной огарком сальной свечи, – вот и все, что я съел накануне большого сражения, – вспоминал лейтенант Генрих Август фон Фосслер из 3-го вюртембергского конно-егерского полка. – Но в таком положении, где всюду голод, даже это отвратительное блюдо показалось вполне аппетитным»{428}.
Тут русские находились в более благоприятных условиях, поскольку хотя бы еды у них хватало, а потому они ожидали наступления следующего дня с большим воодушевлением. «Все мы знали, что сражение будет страшное, но не унывали, – вспоминал артиллерийский поручик Николай Митаревский. – Голова моя была наполнена воспоминаниями из военных книг – особенно “Троянская брань” не давала мне покоя. Мне очень хотелось побывать в большом сражении, испытать, что там можно чувствовать, и после рассказывать, что и я был в такой-то битве». Когда люди те лежали у лагерных костров и глазели на звезды, они думали о смерти, о том, каково оказаться мертвым{429}.
Некоторых русских офицеров поражало спокойствие, исходившее от лагеря в тот день (выпавший на воскресенье), и едва ли не одухотворенность, с которой солдаты готовились к битве. Пока гренадеры Старой гвардии умилялись написанным Жераром портретом короля Рима, русские находили успокоение в созерцании разного рода священных образов. Кутузов приказал в процессии обнести русские позиции иконой Божией Матери Смоленской, следовавшей за армией на орудийном лафете. Процессия с участием Кутузова, его штаба и группы монахов со свечами и благовониями останавливалась в расположении каждого полка, каждой батареи и на каждом укреплении. Звучали слова молитв, распевались псалмы. «Расположившись рядом с иконой, я наблюдал солдат, в благочестии проходивших мимо, – писал один артиллерийский офицер. – О вера, сколь вдохновенна и удивительна сила твоя! Я видел, как солдаты, подходившие к изображению Пресвятой Девы, расстегивали мундиры и доставали из нательных распятий или ладанок последний грош и жертвовали его на свечку. Глядя на них, я чувствовал, что мы не поддадимся неприятелю на поле битвы. Казалось, будто после молитвы мы обретали новую силу. Живой огонь в глазах всех воинов давал уверенность, что с Божьей помощью мы одолеем неприятеля. Каждый уходил оттуда словно бы воодушевленным и изготовившимся для битвы смерти за отчизну»{430}.