Дела и ужасы Жени Осинкиной - Мариэтта Чудакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна Сергеевна мялась, медлила, чувствовала, что тем сильнее пугает сына, и от этого еще больше терялась. Жара сгущалась, ей стало трудно дышать. Она никак не могла подобрать подходящих слов, чтобы сообщить ему о том, что она, увы, уже знала про свою отчаянную внучку от нее же самой. И от волнения начала выкладывать все подряд, почти не подбирая более аккуратных слов:
— Женя тебе звонила… Но почему-то никак не могла связаться. А со мной связалась только утром. Все у нее в порядке… Она в Сибири… Едет на машине. Сейчас как раз выехала из Омска по направлению к Горному Алтаю, там у нее, видишь ли, важное дело…
Голос сына в мобильном поменялся.
Александр Осинкин оказался покрепче своей жены. В обморок он не грохнулся, зато сразу понял, что у матери неладно с головой.
И заговорил с ней как с больной — медленно, раздельно и ласково.
— Ма-моч-ка! Ты меня слышишь? Это я, твой сын Саша. Я сейчас в Мексике, на семинаре. Я спрашиваю тебя про Женю, понимаешь? Про Женю — дочку мою! Девочка такая, ей тринадцать лет всего… Она не может ехать одна по Сибири, ты что-то спутала, мамочка! Она в Москве, со своей тетей Верой! Что, в Евпатории, наверно, очень жарко, мама? Градусов сорок, наверно? Как у тебя с давлением, мамочка? У меня сейчас семинар начинается, я вечером папе позвоню, хорошо?
Мобильник отключился. Анна Сергеевна растерянно сжимала его в руке.
Поручик Зайончковский сидел перед столом, накрытым ослепительно белой скатертью, в своей огромной гостиной, среди портретов в тяжелых рамах, глядящих со стен, и плакал.
Его ровесники — их было четверо — смотрели на него понимающе-сочувственно. Они слишком хорошо знали, о чем он думает в этот момент — вспоминает памятные также и двум из них годы, когда он и был поручиком, в заломленной на особый лад фуражке. Двоих других в этом кругу называли харбинскими русскими. Они родились в начале XX века в Китае — в Харбине, тогда совсем русском городе, — и никогда не бывали в России. Но чувства хозяина дома и они понимали.
Молодые люди, сидевшие за тем же столом, тихо, не нарушая порядка, переговаривались между собой по-английски. Подростки на большой веранде были поглощены друг другом. Совсем маленькие, как принято в Америке, чувствовали себя свободней всех — ползали по полу под ногами у взрослых, самозабвенно катались по мохнатому ковру или тихо сидели на нем, глубокомысленно засунув в рот большой палец.
Седая, аккуратно подстриженная женщина ходила молча, с улыбкой, от гостя к гостю, подливая сок в бокалы и ликер в рюмочки.
Дом был выстроен по собственному проекту Зайончковского. Главное было — выбрать землю. Он хотел строить высоко, как в его стране стоят монастыри. Дом был двухэтажный, с картинами и книгами по стенам, как в их усадьбе.
— Туроверова! — раздался голос из-за его спины.
— Петр Андреич, почитайте Туроверова! — поддержали другие голоса.
Вообще-то это чтение стало, пожалуй, ритуальным. Но ведь и в ритуале трудно отделить живое чувство от привычки.
Он откинулся на высокую спинку, секунду подумал и тяжело встал. И оказался все еще статным мужчиной. За минувшие годы, износив немало штатских костюмов, не потерял выправки.
В нынешнем 1983 году минуло этих годков с того дня, когда он не по своей воле покинул Россию, ни много ни мало — шестьдесят три.
Сегодня господин Зайончковский — впрочем, таковым он был лишь для того круга, где говорили по-русски, — отмечал 80-летие. Во всей Калифорнии и за ее пределами он давно был мистер Зайтч. Ему не очень нравилось, что получилось слегка на немецкий лад.
Он готовился читать. Волнуясь, вытирал насухо слезы.
Зайончковский услышал эти стихи в годы войны. Нет, не Первой мировой, неизвестно какой силой превращенной на его родине в окаянную братоубийственную. Это ее гигантская волна, взметнувшись, выкинула поручика из отечества, разлучив навсегда с близкими. Стихи он услышал уже в годы Второй мировой. Тогда с волнением следил — пустят ли русские люди немца на левый берег Волги у Царицына? Нужды нет, что Царицын носил уже мерзкое имя — «Сталинград»… За какие такие заслуги?! Что хорошего сделал Сталин для города Царицына?.. Но Петр Зайончковский знал, что вечно носить город это имя не будет — как и Ленинград.
Со Сталинградом так и вышло. Хотя Царицын уже около двух десятилетий как застрял на странном имени «Волгоград», но это все же лучше, чем носить имя убийцы миллионов своих сограждан. По его приказу их безвинно расстреливали, убивали колымским пятидесятиградусным морозом в предвоенные годы. А потери в войну? Не Сталин ли оказался настолько не готов к войне, что в первые месяцы Гитлер шел по русской земле с такой убийственной скоростью? Наши самолеты не успели подняться в воздух — их бомбили на земле. А миллионы русских солдат оказались в плену…
Про Ленинград же, ставший таковым в честь умершего в 1924 году Ульянова-Ленина, Петр Андреевич не уставал повторять: «Я не доживу, но попомните мое слово: этот город снова будет Санкт-Петербургом!»
Кстати сказать, отец Зайончковского знал отца этого человека — инспектора народных училищ в Симбирске Илью Николаевича Ульянова. Зайончковский-старший говорил: «Представь себе — вполне приличный был господин!»
…И вот — сорок лет прошло с тех военных дней. Но никогда за все минувшие годы не мог Петр Андреевич без волнения — и даже, признаться, без слез — прочитать эти стихи. С автором их, своим ровесником, вместе воевал в начале Второй мировой в Африке, в Иностранном легионе. Когда читал, так все вставало в памяти — 1920 год, Крым, последний пароход… Общая их горькая юность. Что же может быть горше, чем насильно, на заре юных лет, как поется в народной песне, покидать родину и родных?
Откашлявшись, Петр Зайончковский начал, слегка опираясь кончиками длинных пальцев на стол и держась прямо:
Уходили мы из Крыма
Среди дыма и огня,
Я с кормы все мимо, мимо
В своего стрелял коня.
Голос читавшего прерывался. Все почтительно молчали. Только заливисто смеялся разлегшийся на ковре, раскинув руки, двухлетний розовощекий и пухленький Кузьма. Над ним склонилась юная мать, тихо его увещевая. Явственно, как даже и не бывает, услышал Петр Андреевич вдруг прощальное ржанье Красавчика, последнего своего коня в России. И с усилием продолжил:
А он плыл, изнемогая,
За высокою кормой,
Все не веря, все не зная,
Что прощается со мной.