Собрание сочинений. Том 1. Странствователь по суше и морям - Егор Петрович Ковалевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, мы достигли одиноко стоявшей в захолустье избы; ветхий плетень окружал ее; несколько черешен и яблонь росло возле; мало отдавалось жильем. Взошли в избу – бедно, пусто. Радован поздоровался со стариком хозяином, сказал ему, что мы христиане, и просил гостеприимства.
– Дом мой и все, что в нем к вашим услугам, располагайтесь в нем, как хотите.
Важность, с которой говорил старик и это безусловное гостеприимство, напоминало тех разорившихся баронов старых времен, которые отдавали в распоряжение путника весь свой замок, хотя в нем нередко, кроме стен с фамильными портретами и гербами, ничего не было. Тем не менее, однако, Фросиня, дочь хозяина, составлявшая всю его семью, хлопотала около очага, на котором стоял одинокий казанок. – Радован достал походную провизию. Но нам более всего нужен был покой, и вскоре на дворе и в избе все стихло: кираджии с лошадьми заняли сарай, татарин поместился где-то под деревом. Фросиня заботливо уложила спать отца на одной лавке, на другой приготовила постель для меня, и вышла. Мне не спалось, и я подсел к окну.
У приизбы, прислонившись к стене, опустив голову на руку, в положении, которое так определительно выражается у нас словом подгорюниться, стояла Фросиня; на приизбе сидел Радован; трудно найти лицо добродушнее и почтеннее его. Несколько времени оба молчали. Наконец, Радован поднял свою седую голову и обратился к Фросине.
– Что, – сказал он, – видно нехорошо?
– Нехорошо!
– Давно был Видо?
– На прошлой неделе!
– Что же отец?
– Все твердит одно да то же; говорит, а я-то с кем останусь, когда отдам тебя за Видо? Добро бы богат был, так обоих бы нас прокормил, а то гол как сокол. Ты мне нужна, да и только.
– Старик любит себя больше чем дочь, – недобре.
– Я говорила, что в селе, мы с Видо сумеем прокормить его и себя; так нет, не хочет из этой трущобы, а тут, посмотри, камень на камне.
– Зато тут старик сберег и тебя и себя от турок; его может быть не тронули бы в селе, когда бы умел молчать, да подставлял бы спину под палки, а уж тебе бы не сдобровать: больно пригожа, – и Радован с любовью поглядел в лицо девушки, важное, полное задумчивости, прекрасное, несмотря на свою истому; стан ее был стройный, величавый; цветные ленты в косах (уплетники) и свежие незабудки у правого виска оттенялись ярко в волосах черных и блестевших от лунных лучей, словно вороненая сталь; все ее положение было чрезвычайно грациозно.
– Не житье и здесь. Горько, Радован, не знать никакой радости на свете. Вот племянница твоя, еще беднее нас, работает с утра до вечера, а все же ей лучше, чем мне; в избе не пусто: муж, дитя….есть кому слово молвить, есть кому улыбнуться. А тут… ты знаешь мое житье… Когда и придет Видо, не смей с ним слова сказать, хоть сердце так и ноет; и он сердечный, чтоб не накликать на меня беду, все дичится: суди сам, легко ли нам обоим. – На прощанье Видо махнул рукой и сказал: в гайдуки пойду! – Сгубит, бедный, свою головушку… А что же тогда делать мне, когда и его не станет!
– Сердечная! Потерпи; завтра я попробую уговорить старика.
В это время послышался легкий шум за плетнем. Разговаривавшие притихли. – Не он ли? – шепнула Фросиня, схватившись за грудь, чтоб сердце не выскочило от радости.
Луна светила ясно. Легко было различить двух гайдуков, которые что-то несли, прикрытое струкой! Это был труп.
– А где старик? – спросили они Фросиню.
– Спит; сейчас разбужу.
– Некогда; возьми покойника; похороните его; он круглый сирота, а нам теперь не до него: надо выручать живых. – Вот и деньги на панихиду. Прощайте! Гайдуки положили труп на приизбу и убеждали.
– Видо! – вскрикнула несчастная. – Видо! – И с этим звуком вырвалась последняя надежда из груди ее – Фросиня кинулась к покойнику, бережно положила его голову к себе на колени и не сводила глаз с лица, все еще сурового, как в ту минуту, когда рука молодого гайдука посылала смерть, а грудь, приняла смерть. – Фросиня не плакала: безмолвная, неподвижная, как чудно изваянный мрамор, оставалась она в таком положении. На шум вышел из избы старик, отец ее. – Радован объяснил ему в чем дело.
Старик почесал затылок. – Как теперь достать священника? Такое невзгодье! Того гляди проснется татарин: узнает, так все расскажет в городе.
– Это уж наше дело, как достать священника. Иди себе и спи.
Старик еще почесался и ушел в избу. – Радован принялся за дело; разбудил кираджиев: одного послал за священником, – наказав ему, чтоб тот ехал окольными тропинками, известными только туземцам и всячески избегал встреч; с двумя другими стал копать могилу. Фросиня все оставалась неподвижной. У меня не достало сил глядеть на это немое отчаяние, на это безусловное, безграничное страдание. Я прилег на лавку и старался забыться сном. – Тщетно!
Рано утром татарин пришел мне сказать, что все уже готово к отъезду. Я простился со стариком. – А где же Фросиня? – спросил я его невольно. – А где же она? Фрося! – И он отворил маленький чуланчик. – Тут лежала бедная страдалица….
Что выражало лицо ее в это время? Боже правый! – Она едва пошевельнулась на голос отца.
– Оставь ее, – сказал сурово Радован. – Ты знаешь какую ночь она провела… Грех тебе…
– Неженка, – произнес сквозь зубы старик. – Радован подошел к страдалице.
– Все кончено? – шепнула она.
– Все!
Несчастная упала ниц на подушку и горько зарыдала.
Зачем остаются жить люди в ее положении? – Зачем?
– Спросите самих себя.
– Пойдем, – сказал мне Радован, – что вам смотреть на чужую беду; не для чего приучаться к ней. Ведь вам, господам, никогда не приходится испытывать горя.
Радован, Радован, ты конечно, не знал, сколько злой