Ненасытимость - Станислав Игнаций Виткевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Второй, третий акт еще худшего «biezobrazja» — и изувеченный, изничтоженный до донышка раскаленного духовного нутра Генезип потащился с семьей на ужин в первоклассную кормильню «Ripaille»[158]. Уходя, Перси сказала, что, м о ж е т б ы т ь, придет. В этом «может быть» уже был задаток всех «тортюр». Почему «может быть», почему не наверняка — песья кость ей в рыло. И отчего никогда не бывает так, как должно быть! Все до того опошлилось, что ни на что просто невозможно было смотреть: официанты, водочки, закусочки, радость Лилианы, полувеселая-полустрадальческая улыбка матери и бурная радость Михальского. Вдобавок княгиня приволокла своих кавалеров из высших сфер — они смотрели сквозь Генезипа, как сквозь дырку от сыра, и глушили натощак szampanskoje. Невыносимая «скорбь о безвозвратно уходящей жизни», как в вальсике Тенгера, опрокинула Генезипа (морально) лицом к земле, заставив отвратно, по-скотски разрыдаться. Он начал пить, и на миг скорбь стала прекрасна, и все показалось таким, как должно быть, — как пятна в идеальной живописной композиции. Но грубеющая лапа алкоголя тут же гармонию задавила. Затопленный водкой громила спросонья затрепыхался на дне и налитыми кровью глазами обвел зал. Жизнь потонула в хмуром безмыслии. Еще мгновение, еще — а потом хоть пятнадцать лет каторги. Казалось, земноводный глазок гнусной финансовой аферы хитро, в с е м з а л о м подмаргивает звездной послегрозовой ночи. Все новых жертв душила в своих грязных объятиях коллективная бизнес-свинья, новая около-социальная сверхличность, игнорируя индивидуальные страдания своих элементов. Свинье было хорошо — она жировала в бурлящей грязи, пожирая паскудно дорогие яства вперемешку с драгоценными тканями, каменьями и сладострастием. Мягкие стоны скрипок хватали за нерасчленимый клубок неосознанной высшей метафизики и скотской жажды побольше урвать от жизни, волочили по полированному паркету грязные, драные потроха. Вычерчивали головокружительные зигзаги разнузданные лоснящиеся икры и туфельки, мерзко-элегантные мужские башмачища и портки. Свинья жрала. Вот как было тогда на «передовом бастионе», хотя уже лишь в немногих первоклассных заведениях. На Западе такого теперь вообще не водилось. Там национальные чувства и религия были давно использованы в качестве компромиссных временных приводных ремней фашистской машины, с полным пониманием того, насколько эвристичны эти угасающие сущности, а здесь, на «бастионе», это была только маска предсмертного обжорства Великой Свиньи — под таким прикрытием она могла трескать до последних судорог своей похабной агонии, чтобы издохнуть с недожеванным огрызком в хрюсле. Взять от жизни все — хорошо бы, но все зависит от того, кто берет и как. В ту эпоху это даже могло еще иметь творческий характер — (конечно, у отдельных исключительных личностей) — но все это были остатки. Брр, бррр — хватит, хватит! Казалось, нет силы, способной вытянуть такую жизнь из маразма. Казалось, о нескольких кельнеров и поклонников жизни как таковой разобьется и сама китайская стена.
Генезип совсем забыл о существовании Тенгера: о том, что он-то и был создателем музыки, которой столь «щедро» (как писали в афишах) были «украшены» спектакли Квинтофрона [сам Квинтофрон, блондинистое усатое нечто с чудными синими глазами, сейчас попивал шампусик с госпожой де Капен и Михальским, объясняя им суть реалистического деформизма в театре] и которая придала мгновению знакомства с Перси столь адское очарование мимолетности, безвозвратности и характерного «рывка в бесконечность». Это был противоположный полюс житейского воздействия музыки — в сравнении с тем моментом в училище (Боже — как давно это было!), когда Зипек впервые соединился с духом Вождя. Когда опоздавший Путрицид (теперь уже и впрямь подгнивший) наконец ввалился в кабак, прошлое мутным клубом дыма вырвалось со дна генезипьего естества и развеялось в кессонах мерзостного свода дансинг-холла. За дымом с поразительной ясностью, как пейзаж на фронте — доселе мягкий, но теперь странно и зловеще преображенный — проступил фон давних событий, а на нем ОНА — почти такая же жуткая, как военная действительность, сетью наброшенная на планетарные будни человеческих дел. Зипон смотрел так напряженно, что этим взглядом впору было стену сверлить, — нет ли среди вошедших с Тенгером театральных монстров той, в чье существование он уже почти не верил. Ничего подобного — ее задержали обязанности перед страной, а может, и перед всем человечеством, обязанности чуть ли не космические. Тенгер сообщил, что Перси не придет — мигрень. «Не могла этого сделать ради меня, несмотря на мигрень», — крутилось в голове у полуостолбеневшего Зипки. О если б он мог знать, что творилось в эту минуту (очарование синхронности), каким образом «der geniale Kotzmolukowitsch»[159]поддерживает в себе именно сейчас беззаботность и бешенство жизни, он бы раз-навсегда сгорел в исступленном, патологическом автоэротическом спазме. Сквозь прозрачные стены скорби и крайнего отчаяния Зип стал прислушиваться к разговорам.
Информация
Там говорили страшные вещи. Смердящие сплетни, извлеченные из самых темных, затхлых черепов и гнилых потрохов, призванных заменить увядшие так наз. «сердца», воплощались и плотоядно набухали неопровержимой реальностью посреди водочек, закусочек, в атмосфере безнадежного, самоубийственного обжорства, пьянства и объебства, на фоне дурманящих, разлагающих все в бездумную мешанину звуков смертельно-клоачной, уже не привычно-бордельной музычки. «Большая пиздень» и «малый херок» не таясь выли в гиперсаксофоны, лабали на тремблях, кастангах, гаргантюопердах и дебило-цимбалах, скомбинированных с тройным органо-роялем (так наз. эксцитатором Вильямса). Темные силы, гнилостные социальные бактерии исподволь, коварно разлагали жизнь под видом физической крепости, добродушно-поверхностного честертоновского юморка и жизнерадостности. Итак: говорили, что Адам Тикондерога, старший брат Скампи, исчез из столичной тюрьмы. Его освободили трое бородачей в цилиндрах, предъявив фальшивый приказ. Однако похоже, что бумага была родом из недр квартирмейстерства армии. Тут, как всегда (зубоскалили немытые рыла), следствие с визгом боли отпрянуло — как волк от загривка пса с колючим ошейником. Кого-то потом били в каком-то сортире на задах одного дома, где некие люди устраивали садистские оргии с участием какой-то специальной, верно, из Берлина привезенной, машины. Кто-то с кем-то тайно дрался на дуэли (смельчаки поговаривали, что сам квартирмейстер), вследствие чего подполковник Габданк Абдыкевич-Абдыковский траванулся фимбином в компании со своей любовницей Нимфой Быдлярек из кабаре «Эйфорникон». Эти известия только что привезла ошалевшая от боли и тревоги княгиня. Единственным спасением было — напиться, закокаиниться, а потом вдрызг вылюбить этого ненаглядного щеночка, который сейчас — чужой, пьяный, гордый и понурый — сидел, провалившись в какие-то неведомые мысли, хотя она была прямо тут, рядышком — такая близкая, добрая, любящая и несчастная. Бедняжка Адик, ее любимый «little chink»[160], как его называли дома. Перед рапортом он даже не смог к ней заехать, а потом эти «driani» его прикончили — (почти наверняка) — но кто? — никто не знал. «Хо-хо-хо — мы живем в опасные времена: тайной политики, «lettres de cachet»[161], тюремного беззакония, шапок-«невидимок» и ковров-«самолетов», — бормотали подозрительные субъекты». — Будто бы Тикондерога привез слишком лестные отзывы о китайцах. При таком настрое каким чудом Джевани, этот самый таинственный после Коцмолуховича человек на свете, разгуливал на свободе — то есть официально разъезжал в паланкине, окруженный пятьюдесятью преданнейшими (но кому?) копьеносцами, — было непостижимо (...стижно?). Иные радикал-оптимисты радовались и пророчили чудеса: «Вот увидите — грядет новый ренессанс общественных нравов: les moeurs, vous savez[162], изменятся радикально. Накануне великих перемен человечество всегда отступало для разбега», — болтали эти обормоты, песья ихняя кровь. А между прочим, — говорили отравленные ядом пасквилянты и сплетники, — никто не знал, когда пробьет его последний день и час. Уже к бульону лучший друг мог поднести в пирожке цианистый калий, а до конца обеда еще столько блюд — столько возможностей перенестись на «косматое лоно Абрамчика». Званые обжираловки превратились в моральную пытку, как у Борджиа, ибо несколько политических смертей действительно констатировали после каких-то официальных пережоров. Несомненно, это были просто последствия переедания, пьянства или — скорее всего — отравления наркотиками высшего ряда, которые буквально вагонами доставлялись из Германии, но в атмосфере всеобщего неведения люди все объясняли самым зловещим образом, усиливая панику до б л е д н о - з е л е н о г о у ж а с а. Панику, но перед чем? Перед НЕВЕДОМЫМ у власти — впервые в истории, и это ничего общего не имело с нарочитой о ф и ц и а л ь н о й таинственностью прежних властителей (которые происходили прямиком от богов). Нынешних-то хозяев можно было видеть почти ежедневно в тривиальнейших обстоятельствах — за «работой», за креветками или артишоками, а то и за обычной морковкой, они были одеты в стандартные костюмы и фраки, с ними можно было потрепаться о том о сем, хоть о «бабенках», как любил писать Стефан Кеджинский, с ними можно было назюзюкаться, выпить на брудершафт, можно было поцеловать их в зад, обругать — и ничего, и ничего, НИЧЕГО. Не известно только, кто они такие au fond. «Кто они au fond? — вот тут они и сами не знают» — (ударение на «ют») — пели людишки, бледнея. Тень квартирмейстерской тайны падала и на них. Они фосфорически, как призраки, светились его тайной, хотя якобы принадлежали к Синдикату Национального Спасения. Сами по себе они были вроде бы обычными «государственными пешками», отлично сконструированными машинками. Но этот «демон» (для толпы) наполнял их избытком своего фарша, начинял, как пирожки, и запускал в чудовищный танец перед ошалевшей от противоречивых чувств чернью... «К т о б ы л о п р а в и т е л ь с т в о?» — такой вопрос был слышен отовсюду — грамматически странный, зато логичный. Говорили о тайных совещаниях Коцмолуховича с Джевани в четыре часа утра в черном кабинете; говорили (под диваном, накокаинившись, на ухо), что Джевани — действительный тайный посол Объединенного Востока и что если молодой Тикондерога рассказывал чудеса о совершенстве внутренней организации Страны Чинков, то он же категорически не рекомендовал в Польше подражать этой системе, не подходящей для белой расы, и столь же категорически умолял не доверяться неофициальным посланникам (щупальцам) Востока — миссионерам усыпляющей разум религии Мурти Бинга. Он выступал за героическую политику «передового бастиона» (так наз. «бастионизм») и канул, как пуля в трясину. Но ведь за ту же политику выступали все — все правительство — так в чем же дело? Кто были все эти господа: Циферблатович, Боредер, Колдрик, наконец? Мифические фигуры — однако кто-то за ними стоял, как стена. — «Но с какой целью, с какой целью?» — с ужасом шептала вся Польша, вся Речь уже Непосполитая. [Цель была сама в себе — накопились исторические последствия привычки сопротивляться лучшим в данную минуту идеям, люди задыхались от избытка сил, не умея запрячь их в серую будничную работу, — а остальное случайность: и то, что везде был коммунизм, и то, что китайцы наступали, и то, что человечество решило наконец покончить с демократической ложью, и так далее, и так далее.] Казалось, коэффициент призрачности любого персонажа прямо пропорционален высоте занимаемого им поста. Но даже противники нынешнего курса понимали, что «бастионизм» с опорой на фантомы в правительстве — единственный курс, благодаря которому вообще можно выжить на поздней стадии общества на этой планете. Номинально у власти был Синдикат, но некоторые утверждали, что прав психиатр Бехметьев, по словам которого, «proischodił process psiewdomorfozy», и на самом деле посты заняты вовсе не членами Синдиката, а подставными лицами. Средь бела дня на обычной поганой столичной улице настигало ощущение, что вокруг странный сон; расшатанное чувство времени и противоречия на каждом шагу были причиной того, что и самые нормальные люди стремились поскорей отделаться от реальности — так избавляются от привычных элементов жизни перед крупной катастрофой. Только тут через вентили страха испарялось самое существенное духовное содержание — точно миндаль из скорлупок, «выскальзывала» самая суть личностей, порой еще вчера великолепных. Зато внутренняя жизнь, безусловно, была более разнообразна, чем даже в первой половине XX века. Процесс начался недавно, но нарастал с безумной скоростью. Но кто был пружиной всего этого — не знал никто. Ведь квартирмейстер был занят только армией, у него не могло быть времени на такие игры, как создание атмосферы, — от него чего-то ждали, хоть и не верили, что он уже приступил к делу. Скоро оказалось, что все совершенно иначе. Понемногу складывалось новое тайное правительство под маской нынешнего, а пресса Синдиката (впрочем, кроме нее никакой другой почти и не было) внушала всем, что о смене кабинета не может быть и речи, что все в идеальном порядке. Никогда еще не было такого согласия между Сеймом и Правительством, как теперь, поскольку на выборы были потрачены колоссальные суммы из-за границы и сейм состоял почти исключительно из сторонников Синдиката, а к тому же постоянно (на всякий случай, для собственной безопасности) пребывал на каникулах, с чем сам был полностью согласен. Вся борьба квартирмейстера с Синдикатом происходила только у него в мозгу да в мозгах нескольких выдающихся политических слепцов из лагеря Национального Спасения. Для остальных это была абсолютная тайна. Мобилизация сил шла с обеих сторон, но нижестоящим не разъясняли глубинных целей и намерений. Потом все удивлялись, как такое вообще было возможно. Однако на фоне общего отупения это было вполне осуществимо, что доказывали факты. Против фактов не попрешь. Как бы там ни было, несколько знаменитых зарубежных ученых (социологов, далеких от политики) робко отметили в каких-то сводках и сносках к другим темам, что такой странной ситуации, как в нынешней Польше, не было со времен экспансии первохристиан. Напр., вся дипломатическая «kanitiel’» с соседними и более отдаленными государствами тянулась тайно, поскольку официальных представителей у нас никто не имел. Последний узел, связывавший страну с коммунизмом, причем желтым (Тикондерога), был разрублен. Китайский посол отбыл уже полгода назад, загадочный, как 40 000 богов кантонского храма.