Петр Первый - Алексей Николаевич Толстой
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Домой, домой! – закричали стрельцы, влезая на воза. – Забыли, что Софья нам отписала? Как можно скорее идти выручать. А не поторопимся – наше дело погибло… Франчишку Лефорта по гроб себе накачаем на шею… Лучше нам сейчас биться да успеть Софью посадить царицей… Будет нам и жалованье, и корм, и вольности. Столб опять на Красной площади поставим. Бояр с колокольни покидаем – дома их разделим, продуваним, царица все нам отдаст… А Немецкая слобода, – люди забудут, где и стояла…
На телегу к Овсею вскочили стрельцы-заводчики – Тума, Проскуряков, Зорин, Ерш… Застучали саблями о ножны…
– Ребята, начинай переправу…
– Кто к Москве не пойдет, – сажать тех на копья…
Многие побежали к телегам, дико закричали на лошадей. Обоз и толпы стрельцов двинулись к дымящейся реке… Но на том берегу в неясных кустах замахали чем-то – будто значком, и надрывной голос протянул:
– Стой, стой…
Вглядываясь, различили над водой человека в латах, в шлеме с перьями. Узнали Гордона. Стало тихо…
– Стрельцы! – услышали его голос. – Со мной четыре тысячи войск, верных своему государю… Мы заняли прекрасную позицию для боя… Но мне очень не хочется проливать братскую кровь. Скажите мне, о чем вы думаете и куда вы идете?
– В Москву… Домой… Оголодали… Ободрались…
– Зачем вы нас в сырые леса загнали?..
– Мало нас побито под Азовом… Мало мы мертвечины ели, когда из Азова шли…
– Изломались на крепостных работах…
– Пустите нас в Москву… Дня три поживем дома, потом покоримся…
Когда откричались, Гордон приставил ладони ко рту:
– Очень карашо… Но только дураки переправляются ночью через реку. Дураки!.. Истра глубокая река, потопите обозы… Лучше подождите на том берегу, а мы – на этом, а завтра поговорим…
Он влез на рослого коня и ускакал в ночной сумрак. Стрельцы помялись, пошумели и стали разводить костры, варить кашу…
Когда из безоблачной зари поднялось солнце, увидели за Истрой на холме ровные ряды Преображенского полка и выше их – двенадцать медных пушек на зеленых лафетах. Дымили фитили. На левом крыле стояли пять сотен драгун со значками. На правом, загораживая Московскую дорогу, за рогатками и дефилеями, – остальные войска…
Стрельцы подняли крик, торопливо впрягали лошадей, ставили телеги четырехугольником – по-казачьи… С холма шагом спустился Гордон с шестью драгунами, подъехал к реке, вороной конь его понюхал воду и скачками через брод вынес на эту сторону. Стрельцы окружили генерала…
– Слюшайте… (Он поднял руку в железной перчатке…) Вы добрые и разумные люди… Зачем нам биться? Выдайте нам заводчиков, всех воров, кто бегал в Москву.
Овсей рванулся к его коню, – борода клочьями, красные глаза:
– У нас нет воров… Это вы русских людей ворами крестите, сволочи! У нас у всех крест на шее… Франчишке Лефорту, что ли, этот крест не ндравится?
Надвинулись, загудели. Гордон полуприкрыл глаза, сидел на коне не шевелясь:
– В Москву вас не пустим… Послюшайте старого воина, бросьте бунтовать, будет плохо…
Стрельцы разгорались, кричали уже по-матерному. Рослый, темноволосый, соколиноглазый Тума, взлезши на пушку, размахивал бумагой.
– Все наши обиды записаны… Пустите нас за реку, – хоть троих, мы прочтем челобитную в большом полку…
– Пусть сейчас читает… Гордон, слушай…
Запинаясь, рубя воздух стиснутым кулаком, Тума читал:
– «…будучи под Азовом, еретик Франчишко Лефорт, чтоб русскому благочестию препятствие великое учинить, подвел он, Франчишко, лучших московских стрельцов под стену безвременно и, ставя в самых нужных к крови местах, побил множество… Да его же умышлением делан подкоп, и тем подкопом побил он стрельцов с триста, и более!..»
Гордон тронул шпорами коня, хотел схватить грамоту. Тума отшатнулся. Стрельцы бешено закричали.
Тума читал:
– «Его ж, Франчишки, умышлением всему народу чинится наглость, и брадобритие, и курение табаку во всесовершенное ниспровержение древнего благочестия…»
Не надеясь более перекричать стрельцов, Гордон поднял коня на дыбы и сквозь раздавшуюся толпу поскакал к реке. Видели, как он соскочил у палатки генералиссимуса. Вскоре там загорелись под косым солнцем поповские ризы. Тогда и стрельцы велели служить молебен перед боем. Попоной накрыли лафет у пушки, поставили конское ведро с водой – кропить. Сняли шапки. Босые, оборванные попы истово начали службу… «Даруй, господи, одоление на агарян и филистимлян, иноверных языцев…»
На той стороне, у палатки Шеина, уже подходили к кресту, а стрельцы, все еще стояли на коленях, подпевали. Крестясь, шли за ружьями, скусывали патроны, заряжали. Попы свернули потрепанные епитрахили и ушли за телеги. Тогда с холма враз ударили все двенадцать пушек… Ядра, шипя, понеслись над обозом и стали рваться у монастырских стен, вскидывая вороха земли…
Овсей Ржов, Тума, Зорин, Ерш, – размахивая саблями:
– Братцы, пойдем грудью напролом…
– Добудем Москву грудью…
– Стройся в роты…
– Пушки, пушки откатывай…
Стрельцы сбегались в нестройные роты, бросали вверх шапки, неистово кричали условленный знак:
– Сергиев! Сергиев!
Полковник Граге велел принизить прицел, и батарея ударила ядрами по обозу, – полетели щепы, забились лошади. Стрельцы отвечали ружейными залпами и бомбами из четырех пушек. В третий раз с холма выстрелили в самую гущу полков. Часть стрельцов кинулась к рогаткам и дефилеям, но там их встретили бутырцы и лефортовцы. Четвертый раз прогрохотали орудия, густым дымом окутался холм. Стрелецкие роты смешались, закрутились, побежали. Бросая знамена, оружие, кафтаны, шапки, драли кто куда. Драгуны, переправившись через речку, поскакали в угон, сгоняя бегущих, как собаки стадо назад в обоз.
В тот же день генералиссимус Шеин перенес стан под монастырские стены и начал розыск. Ни один из стрельцов не выдал Софьи, не помянул про ее письмо. Плакались, показывали раны, трясли рубищами, говорили, что к Москве шли страшною неурядною яростью, а теперь опомнились и сами видят, что – повинны.
Тума, вися на дыбе, со спиной, изодранной кнутом в клочья, не сказал ни слова, глядел только в глаза допросчиков нехорошим взглядом. Туму, Проскурякова и пятьдесят шесть самых злых стрельцов повесили на Московской дороге. Остальных разослали в тюрьмы и монастыри под стражу…
15
Таких увертливых людей и лгунов, как при цезарском дворе в Вене, русские не видели отроду… Петра приняли с почетом, но как частного человека. Леопольд любезно называл его братом, но с глазу на глаз, и на свидание приходил инкогнито, по вечерам, в полумаске. Канцлер в разговорах насчет мира с Турцией со всем соглашался, ничего не отрицал, все обещал, но, когда доходило до решения, увертывался, как намыленный. Петр говорил ему: «Англичане и голландцы хлопочут лишь из-за прибылей торговых, не во всяком деле надобно их слушать. А нам писал иерусалимский патриарх, чтоб гроб господень оберегли… Так неужто цезарю гроб господень не дорог?..» Канцлер отвечал: «Цезарь вполне присоединяется к сим высоким и достопочтенным мыслям, но на пятнадцатилетнюю войну истрачены столь несметные суммы, что единственным достойным деянием является мир в настоящее время…»