Как я охранял Третьяковку - Феликс Кулаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Единственное мое личное воспоминание: в эндшпиле вечеринки я вел себя загадочно – время от времени вскакивал и неизвестно зачем зычно орал: «Семь восьмых!!!», до смерти пугая этим какую-то случайную девушку – бедняжка в числе прочих была приглашена разделить с нами радость обретения трудовой копеечки. Да, спешу заверить заинтересованные стороны, что девушка и ее честь (причем безотносительно ее собственных намерений) нисколько не пострадали.
Когда я очнулся, то сквозь глухой гул прибоя в голове слабо проклюнулась мысль: «Что-то, блять, больно светло…».
За окном нехотя занималось тусклое зимнее утро. Низко, наваливаясь на крыши убогих пятиэтажек, висело серое облачное небо. Обглоданные зимним ветром ветви тополей торчали, как скелеты ископамых ящеров. Жуткими голосами орали какие-то адские черные птицы. Под пожелтевшим потолком плавало так и не растворившееся с ночи сизое облако табачного дыма. Большую безрадостность и задрипанность бытия можно наблюдать только в фильмах режиссера Германа. Ну так, что сравнивать… Там все-таки кинематографические приемы, нарочитое создание такого эмоционального состояния у зрителя, чтобы ему стало как-то по-особенному тошно жить. А тут все взаправду. Посмотри в окно и увидишь такое, что никакому Герману при всей его болезненной любви к деталям вовек не срежиссировать. По крайней мере, три килограмма собачьего говна на квадратный метр грязного, слежавшегося снега срежиссировать вряд ли возможно. Иван Лапшин со всеми хрусталевыми и торпедоносцами вместе взятыми – просто не уровень по сравнению со старой московской окраиной в феврале.
Сама мысль о том, что сейчас необходимо подниматься и куда-то ехать казалась нелепой, дикой и противоестественной. Хотелось только одного – спать. Или умереть. Умереть хотелось даже больше.
Однако, поглядев на часы, я хрипло взвизгнул от ужаса: они показывали начало десятого! Рабочий день, можно сказать, уже в самом разгаре, а мы еще хер знает где – на задворках Химок-Ховрино.
Крепко держа голову руками, я сел и с трудом огляделся окрест. Открывшаяся мне панорама, умиляла своей негромкой поэтичностью. На полу, среди пустых бутылок, рваных газет и битых тарелок, завернувшись в огромный ямщицкий тулуп, дрых вероломный Кулагин. То есть тот самый человек, который обещал «чисто по чутарику», «символически за встречу», и вообще грозился зорко следить за умеренностью. Скотина! Кое-как ногами распинав милого друга Алешеньку, я довел до его сведения, что вот теперь-то нам точно пиздец и крышка. Устраивать такие ослепительные перформансы на следующий же день после Собрания – это форменный саботаж и особо злостная контреволюция. И все это уже прибретает характер как бы показательной акции гражданского неповиновения. И есть у меня стойкое подозрение, что на сей раз мы действительно перестарались, и перешли все мыслимые пределы дозволенного.
Не открывая глаз, Кулагин с готовностью согласился со всеми моими выводами, после чего, поплотнее укутавшись в свой страшный тулуп, снова мешком повалился на пол. Немалых трудов стоило мне убедить его все-таки встать и поехать в Третьяковку, чтобы принять смерть как подобает мужчинам.
То есть на рассвете, по траве нескошенной нас отведут в овраг за хутором. И там мы будем стоять в небрежно накинутых поверх белоснежных рубашек офицерских френчах. И пожевывая травинки, с ироничными улыбками смотреть прямо в прыщавые лица латышей из расстрельной команды. И обмениваться остроумными замечаниями по поводу нелепого вида и пейсов хама-комиссара.
Рассвет мы, к сожалению, уже проебали, но все остальное вполне еще возможно!
Поднимайся же, говорю, псина!
Когда синие, небритые, лохматые и изрыгающие чудовищные выхлопы, мы, наконец, появились в Галерее, то единственное, что сказал нам пораженный Гарик Романов было:
– Ё-моё… Фил, ну как же так? Идите на посты…
И десять, и двадцать процентов представлялись еще недостаточным воздаянием за такой тройной аксель, но… Надо же было писать докладную. Дескать, так и так, менее чем через сутки после Собрания, сотрудники такой-то и такой-то явились на службу с трехчасовым опозданием, пьяные и вообще…
Наверное, у Сергея Львовича просто хватило духа опечалить таким известием и без того печального, со свежевставленным рашпилем Е.Е.
И это оказалось во всех смыслах мудрым решением. Через полгода мне было высочайше пожаловано звание Старшего сотрудника, и Е.Е., поначалу так скептически относившийся к этой идее, потом просто души во мне не чаял. Железной рукой правил я на втором этаже Третьяковки. Проблемы с порядком исчезли сами собой, будто их и не было никогда. У меня там и трава росла низко, и вода журчала тихо, и мухи летали как надо: строем, в затылок. Все работало как часы, как заводной апельсин. Сотрудники при моем появлении делали регламентированную стойку «на караул!» и радостным курлыканьем приветствовали своего любимого руководителя. А кто не приветствовал – тот долго плакал.
Однажды, правда, чуть было не вышла осечка и потрава имиджу.
Только-только произвели меня в фельдфебели, даже еще не успел освоиться толком в должности. После обеда сижу в дежурке, рисую плакат к началу футбольного сезона. Сюжет такой э… Я бы сказал, определенно не лишенный драматизма. На зрителя надвигается толпа мощных человекоподобных кабанов. Кабаны все как один в трогательных шапочках с помпончиками и полосатых красно-белых шарфиках. Они размахивают флагами, огромными ручищами и транспарантами самого экстремистского содержания. Подпись: «Кони, мы уже идем!».
И вдруг неожиданно заявляется заместитель Зевса (помпотех) Насадный. Приехал, стало быть, нас, голубчиков своих возлюбленных проведать – как мы тут, не передохли ли? А голубчики все куда-то в полном составе растворились. Ни Е.Е., ни Шнырева, ни Гарика Романова. Даже Иван Иваныч и тот усвистал на «восьмерку». Из всего топменеджмента в наличии имеюсь только один я, гвардии фельдфебель, молодчага Фил. Значит, мне Насадного и встречать.
Услышав, что никого из главарей в Третьяковке нету (и когда появятся неизвестно), заместитель Зевса выразил твердое намерение дождаться кого-нибудь из них, чтобы сообщить им конфиденциально нечто исключительно важное. Ну понятно… Не иначе, как желает крепко прижать упомянутых к груди, и утолить их печали севильской серенадой. Я даже знал ее приблизительное содержание. Чего там не знать-то… «Бабло переведут вот-вот, буквально через пару деньков. Продержитесь, милые! Потерпите, родимые! Инкассаторы уже в пути!» – старая песня, знакомый до боли репертуар.
Насадный снял пальто, устроился поудобнее на стуле и, приветливо улыбнувшись мне, начал ждать. Всем своим видом он давал понять, что совершенно никуда не спешит. Уяснив это обстоятельство, я тяжело вздохнул. Торчать в дежурке теперь не было никакого смысла – Насадный прибаливал за ЦСКА, а потому вряд ли оценил бы мой демисезонный плакат по достоинству. Я мысленно выругался, запихнул незаконченное рисование в шкаф и отправился посвящать себя выполнению должностных обязанностей. Раз такое дело, можно и послужить немного.
Может быть, Насадный надеялся, что я составлю ему компанию. Наверное, помпотех думал, что пока Е.Е. отсутствует, он сможет на мне попрактиковаться в драматическом мастерстве, получше отрепетировать свою арию про скорую зарплату. Но я ушел, не доставил ему такого удовольствия. Чего-то не хотелось мне участвовать в этом кабаре. Сам-то Насадный ни в чем особо не замешан, и не его вина, что денег уже два с половиной месяца не платили. Но все равно, тень коллективной ответсвенности за это безобразие лежит и на нем тоже.