Инсектопедия - Хью Раффлз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но Экснер также знал, что, подобно ночным бабочкам и многим другим насекомым, летающим в сумерках и в ночной темноте, светлячок, изображение на чьей сетчатке он воспроизвел в своей монографии от 1891 года, – это ночное животное, у которого так называемый суперпозиционный глаз – в сто раз более чувствительный к свету прибор, чем аппозиционные глаза дневных насекомых.
Сетчатка суперпозиционного глаза не разделена на отдельные омматидии, а представляет собой цельную пластину, которая расположена глубоко в глазу, над прозрачной зоной, на которой фокусируется свет. Можно сказать, что в суперпозиционном глазу омматидии сотрудничают между собой: изображение, попадающее на сетчатку в любой точке, – результат работы множества линз [437].
Но главная загадка в том, как подобная оптика может продуцировать неперевернутое изображение. И именно Экснер (работавший над этой задачкой в восьмидесятые годы ХIX века, без инструментов для окончательного доказательства) догадался, что рабдом суперпозиционного глаза функционирует как двухлинзовый телескоп, перенаправляющий лучи света таким образом, что внутри цилиндра они перекрещиваются и переворачивают изображение. «Очевидно, – отмечает биолог Майкл Ленд, – мы имеем здесь дело с чем-то весьма неординарным» [438]. Приведенные ниже виды, отснятые Лендом и Дэн-Эриком Нильсоном, демонстрируют разницу между изображениями, продуцируемыми двумя типами составного глаза. Перевернутый аппозиционный вид сверху сфотографирован через роговицу ктыря; довольно расплывчатый портрет (Чарльза Дарвина) виден через глаз светляка [439].
Количество омматидиев в составном глазу может колоссально варьироваться: у некоторых муравьев их меньше десятка, у некоторых стрекоз – более тридцати тысяч. Как и следовало ожидать, чем больше омматидиев, тем выше разрешающая способность глаза. Но даже самые лучшие глаза не могут фокусировать взгляд, не могут двигаться в глазницах (и потому, чтобы перевести взгляд, нужно поворачивать голову целиком), а острота зрения – относительно слабая, за исключением случаев, когда расстояние до объекта очень мало. Зато – как прекрасно знает любой, кто пытался поймать муху или прихлопнуть комара, – они обладают отменной чувствительностью к движению. Летающие насекомые особенно часто обладают чрезвычайно широким полем зрения: до трехсот шестидесяти градусов у тех стрекоз, чьи глаза смыкаются на макушке.
Но не только это помогает им обнаруживать движущиеся объекты. Чтобы компенсировать ускоренную «частоту слияния мельканий» – скорость, при которой движущееся изображение становится непрерывным потоком, а не серией изолированных событий, точно страницы в книжке-игрушке, имитирующей мультфильм при перелистывании, – фильм, снятый для мух (или мухами), должен был бы быть в пять раз быстрее, чем стандартная для нашего кино частота двадцать четыре кадра в секунду. Следовательно, мухи живут в мире, где всё движется намного быстрее, чем в нашем. Они рождаются и умирают, прожив несколько дней, недель или месяцев, а не десятилетий. Они существуют в иной плоскости – в плоскости, которая отличается от нашей не только по остроте зрения, узорам и цветам, в плоскости, где пространство-время проживается в другом режиме. Если мы подумаем о том, что наши органы чувств – посредники в наших отношениях с окружающим миром, то мы можем вопросить, какова же перцептуальная, интеллектуальная и эмоциональная жизнь существ (в том числе людей), чьи органы чувств отличаются от наших. Отчасти эти загадки можно разгадать, разглядывая расплывчатые картинки и надевая пластиковые маски. Отчасти их лучше оставить неразгаданными, чтобы наша уверенность в собственной перцепции с чем-то контрастировала.
Эта мысль приводит нас к еще одному виду сквозь глаз насекомого. И на сей раз это не фотография. Это другой способ воссоздания, работа великого эстонского биолога и философа Якоба Иоганна фон Икскюля, проведенная в тридцатых годах ХХ века. В лесах, по которым он бродит, все существа, способные чувствовать, – это субъекты, занимающие свой собственный Umwelt, среду, предопределенную возможностями их чувств и пределами этих возможностей [440]. Каждое существо живет в своем собственном времени и в своем пространственном мире: это различающиеся между собой миры, где и время, и пространство воспринимаются субъективно, через органы чувств, которые у разных существ радикально различаются и продуцируют радикально разные ощущения. «Субъект влияет на время в своем собственном мире, – пишет фон Икскюль. – Не существует пространства, независимого от субъектов» [441].
Вот комната, данная через ощущения комнатной мухи. Фон Икскюль делит ее на «функциональные тона». Всё, кроме тарелок, стаканов и лампы, – «бегательный тон», пространство, по которому муха может бегать. Жар света влечет к себе насекомых; еда и напитки на столе крепко удерживают их лапки, снабженные вкусовыми почками. Я не верю, что вселенная мухи настолько тиха и уныла, и всё же тут есть важная мысль. Помните рудбекию? «Не может быть сомнений, – пишет фон Икскюль, – что повсюду наличествует фундаментальный контраст между окружающей средой, которую мы видим, раскинувшейся вокруг животных, и теми Umwelten, которые создаются самими животными и наполняются объектами их собственного восприятия» [442].
Отчасти эти чуждые нам Umwelten возникают из элементарных моторных реакций – того, что Фабр называл инстинктом. Но другие – результаты проб и ошибок, суждений, «повторяющихся личных впечатлений». Это «свободные субъективные результаты», и, подобно времени и пространству, они основаны на опыте и индивидуализированы [443].
Казалось бы, это не так трудно понять: мир многогранен, и для разных существ он разный, наш мир – отдельно, а их мир – отдельно, и когда мы встречаемся, то это происходит на границе между разными пересекающимися реальностями и в промежутке между ними. Разве не на этот путь мы вступили, надев плексигласовую маску?
И, раз уж мы дошли до этой точки, не кажется ли вам, что эти маски – не столько обещание общения и сопричастности, взгляда через глаза насекомого, сколько констатация неустранимого несходства?
Что ж, продолжает фон Икскюль, подкрепляя свою мысль, хотя в физическом мире вещи существуют объективно, в Umwelt любого существа они никогда не появляются в качестве своих объективных самостей. Все животные, в том числе люди, знают эти объективные вещи только в качестве перцептуальных подсказок с функциональными тонами, и «одно только это превращает их в реальные объекты, хотя в изначальных раздражителях не присутствует ни один элемент функционального тона». Итак, продолжает он, всё глубже погружаясь в поток своих аргументов (так глубоко, что трудно удержаться от дальнейшего цитирования), «мы в итоге приходим к выводу, что каждый субъект живет в мире, состоящем из одних только субъективных реальностей, и что даже сами Umwelten показывают только субъективные реальности» [444]. Все мы, все люди и все животные, живем в мирах, созданных нами самими, в разной степени сложных, в разной степени стимулирующих наше восприятие, сходным образом субъективное. А затем, как будто он зашел недостаточно далеко, фон Икскюль делает неожиданный поворот. Миры животных и людей, говорит он, часто руководствуются не логикой, а магией. Замысловатые ходы, проделанные жуком-короедом под корой дерева, – магический феномен; для собаки хозяин – магическая фигура; маршруты перелетных птиц, которым те не учатся, тоже непостижимы. Фон Икскюль показывает нам, что дуб сочетает в себе много разных вещей для того множества разных животных, которые живут в нем и вокруг него; он показывает нам, что звуковые волны для физика, исследующего радиочастоты, – совсем не то же самое, что для музыканта («В первом мире есть только волны, во втором – только звуки. Но оба одинаково реальны» [445]). Я думаю об атеросклерозе, который изучает Аннмари Моль, о жесте прикрывания лица трупа, о тех странных бойцовых дрозофилах и их бедных головках, истолченных в порошок. «Как всё и продолжается», – говорит фон Икскюль. И мы следуем за ним во вселенную, переполненную знаками, семиотическую вселенную субъективных реакций и почти безграничных субъективностей людей и животных.