Исповедь моего сердца - Джойс Кэрол Оутс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо, парень! Ты наш спаситель.
Женщина в шляпе тоже кричит:
— О-о-о! Спасибо! Как тебе это удалось?
К тому времени он уже на ногах, улыбается робко, но с надеждой, что пара пригласит его забраться внутрь сверкающего кремового автомобиля, он продолжает улыбаться даже тогда, когда водитель, небрежно бросив ему монету — десятицентовик? четвертак? — которая падает в грязь на обочине дороги, уезжает.
IV
От ее острого пряного запаха у него стучит в висках: он буен, весел, пьян, из шкуры вон лезет просто веселья ради.
У девушки белокурые волосы, невинные широко раскрытые глаза и пылающие губы, горячая кожа; она прижимается к нему, виснет на нем, сдавленно смеется, потому что она тоже пьяна — пьяна от любви, от любви, от любви…
Сердце у него готово выскочить из груди, он не контролирует себя, он обожает ее, может за нее умереть, он и умер за нее, много раз: тем не менее она сердится, она ненасытна, она обвивает его своими скользкими от пота ногами, страстно трется об него. О Элайша, я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя…
О Элайша, я люблю тебя…
О Элайша, я твоя жена…
V
Теперь он видит их повсюду и сам не может спрятаться, чтобы на него не смотрели. Не узнавали. Черные, цветные, ниггеры. На улицах, на обочинах дорог, в кварталах многоквартирных, забитых людьми домов на северной оконечности Парка.
Эти люди идут по жизни, полностью сознавая место в ней белого человека и каждого из себе подобных. В то время как белый человек слеп, ни в чем не отдает себе отчета.
Он же не принадлежит ни к той, ни к другой расе. И поэтому на обе смотрит с олимпийским спокойствием.
Потому что гордость не велит суетиться и гордость не позволяет впадать в отчаяние.
Давно прошли те времена, когда он мог жить в отеле «Парк-Стайвесант» в качестве личного камердинера (как верил администратор отеля) богатого бизнесмена по фамилии Фэйрбрейн; давно прошли и почти забыты воскресные прогулки в экипаже по Парку, маленькая ручка Милли, сквозь красивую, в оборках, юбку тайно прижимающаяся к нему. Он еще не совсем оправился от болезни, но уже достаточно окреп, он снова жизнерадостен, он стал самим собой, или почти стал… длинноногий, с кожей цвета красного дерева антрепренер Эмиль Гастон или Дьюпи Джонс, родом с Барбадоса… родом из Мехико… подверженный приступам кашля, кратким, но жестоким спазмам, от которых лопаются в глазах мелкие сосуды… но, в общем, фигура достойная, сильная фигура, в элегантной черной шляпе, в строгом двубортном пальто из ткани, имитирующей верблюжью шерсть, великоватом в плечах, со звенящими в карманах монетами… вырученными от розничной торговли в Гарлеме выпрямителем волос по пятьдесят центов за флакон, отбеливателем кожи в ярких тюбиках, разноцветными лотерейными билетами, билетами на воскресную прогулку по Гудзону на пароходе — действителен только на один день, возврату не подлежит. Да, он снова стал собой! Или почти стал.
Однако деньги быстро кончаются.
И на улицах у него появились враги.
Тем не менее ходит он с изяществом, с каким-то неустойчивым, шатким изяществом, в полдень выпивает джина, никогда не напивается допьяна, но никогда не бывает и совершенно трезв, ни одно человеческое существо во всем мире не смеет подойти к нему, прикоснуться, заглянуть в глаза: этого не посмели бы даже его враги.
Ему двадцать семь лет — или тридцать? — но с этой тонкой ниточкой аккуратно подстриженных усиков и в надвинутой на лоб шляпе он кажется старше. С этой изъеденной укусами кожей и этими потухшими пепельно-серыми глазами он выглядит намного старше.
Эмиль Гастон, Дьюпи Джонс, Элиху Уошберн…
Когда в кармане заводятся деньги, он позволяет себе блюда, от которых у него потом сводит желудок и может даже вырвать, — не важно, это подарок, который он дарит самому себе. Он покупает черную мягкую шляпу и трость с набалдашником из слоновой кости. Человек с тростью, говаривал отец, в глазах слабого владеет силой. Если он владеет ею хорошо. Этот разодетый джентльмен владеет ею хорошо. В вестибюлях отелей для белых он покупает газеты, чтобы быть в курсе военных новостей: Лондонский пакт… сражение союзнических войск с немцами на Марне… блокада турецких военных судов и немецких подлодок, высадка войск союзников в Дарданеллах… тайные договоры, злодеяния… британский лайнер «Лузитания» потоплен немецкой подводной лодкой, около полутора тысяч человек погибли.
Так много! Он испытывает укол жалости, сострадания. «Но ведь они были белыми — ну конечно. Белые дьяволы».
Теперь он видит их повсюду. Не может не видеть.
Такие же, как он. С такой же кожей. С таким же, как у него, потухшим взглядом.
Маленький Моисей, брошенный на дороге, ошеломленный своей судьбой. Актер, лишившийся не только зрителей, но и самой сценической площадки, цели своего существования, огней рампы, которые освещали ему себя самого.
Однажды дождливым днем, ослабевший то ли от голода, то ли от отчаяния, то ли от гнева, разъедаемый внутренней болью, он падает прямо на улице, и его строгое пальто, и без того уже испачканное, становится совсем грязным — от слякоти, конского навоза, гнили, — а элегантную черную шляпу, дико хохоча, срывает у него с головы маленький мальчишка с коричневой кожей.
Он едет на громыхающем трамвае, он едет на пароме «Стейтен-Айленд», он спит там, где застает его сон, если только в карманах не звенят монеты. Иногда он спит один, иногда — нет. Иногда он с отвращением закрывает глаза, чтобы не видеть города, чтобы не видеть Гарлема, их города, а иногда, словно в трансе, бродит по улицам, из-под полей своей щегольской шляпы незаметно глядя вокруг. Многоквартирные дома из коричневого камня напоминают обнаженный пласт горной породы — квартал за кварталом, впритык друг к другу; на тротуарах толпа, проезжая часть кишит машинами и экипажами, от их движения на Бродвее невыносимый шум — троллейбусы, грузовики, конки, пожарные машины, кренящиеся полицейские фургоны, верховые полицейские в форме; крики, вопли, сирены, клаксоны, рожки; цокот лошадиных копыт по мощеной мостовой; резкие запахи — серы, какой-то тухлятины; мутные, душные, острые, кажется, они исторгаются из чрева самой Земли, и, когда он слаб, проникают вместе с вдыхаемым воздухом прямо в голову, как наркотический порошок.
Гарлем. Их город.
«Мой город?»
Он бредет по нему в оцепенении, словно молодой влюбленный, но постепенно начинает узнавать дорожные знаки, магазины, таверны, уличных продавцов, начинает понимать музыку их речи и в один прекрасный день, открыв рот, ловит себя на том, что говорит так же, как они, или почти так же — теперь он один из них! Он здоровается за руку с новообретенными знакомыми, друзьями и деловыми партнерами. Эй, доброе утро, мистер Джонс! — раздается внезапное приветствие. — Как вы сегодня? Прекрасный денек, мистер Уошберн! — Широкие улыбки, сверкание золотых коронок, мерцание черной кожи, элегантно подстриженные усики, белые накрахмаленные сорочки с жесткими целлулоидными воротничками, галстуки-бабочки, аккуратно сидящие на месте. — Давненько не жал вам руку, доктор, — седые дымчатые волосы, сияющие, предварительно накаленные, потом смазанные кремом и уложенные в покрытый лаком панцирь, на сторонний взгляд, не имеющий ни единого шва, словно отполированная шляпка желудя, — сто лет не видел вас, мистер Гастон. Прекрасно выглядите.