Адреса любви: Москва, Петербург, Париж. Дома и домочадцы русской литературы - Вячеслав Недошивин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вообще обруч, серсо, потом крокет его детства сменили в жизни Белого сначала танцы, которыми увлекся, затем фокусы, которыми пугал бабушку, и даже – акробатика. «Пойди я по этому пути, – писал, – я очутился бы в цирке». Уже в годах, по словам второй жены, он мог, к примеру, мгновенно изобразить хорька, слона, курицу. «Хочешь видеть ленивца?» – спрашивал ее, и тут же, на спинке кровати, вцепившись руками, ногами и воображаемым хвостом в перекладину, повисала пред ней, сонно помаргивая тупыми глазками, натурально обезьяна. Но особо обожал маскарад, когда из тряпок матери наряжался то древним греком, то мавром, то пэром. Кривлялся, как те спички горящие. «Баловень, фантаст, капризник, беззаконник, то наивный, то наивничающий», он отлично знал свою детскость и «играл ею», – напишет о нем Гиппиус. А Ходасевич, знавший его с юности, говорил, что ссоры, споры, стычки его родителей сформировали в нем «совместимость несовместимого», «правду в неправде, может быть – добро в зле и зло в добре. Это создало ему славу двуличного человека». Вот и верь после этого Белому, что он дважды выходил в астрал, что лично видел каких-то единорогов и что в предыдущей жизни был ни много ни мало… Микеланджело! Правда, про черную маскарадную маску матери известно точно: он просидел в ней однажды чуть ли не неделю. Считал, что «отгородился от мира», что в маске он – уже не он. Хотя страшней, думаю, было другое – маска души.
Из дневников Андрея Белого: «Если ты желаешь, безумец, чтобы люди почтили безумие твое, никогда не злоупотребляй им! Если ты желаешь, чтобы твое безумие стало величественным пожаром, тебе мало зажечь мир; требуется еще убедить окружающих, что и они охвачены огнем. Будь хитроумной лисой! Соединяй порыв с расчетом, так, чтобы расчет казался порывом и чтобы ни один порыв не пропал даром. Только при этом условии люди почтят твое безумие, которое они увенчают неувядаемом лавром и назовут мудростью… Озадачивай их блеском твоей диалектики, оглушай их своей начитанностью, опирайся, насколько это возможно, на точное знание!..»
Хитроумный безумец? Или все-таки – безумный хитрован? Ведь все «хитрости» его умела разгадывать лишь первая гувернантка, француженка Белла Раден. Только она, и только – в «молочном» возрасте его. Может, потому он и помнил ее до старости. «Зачем ты, Боря, ломаешься под дурачка? – говорила. – Ведь ты совсем другой». «Но мама приревновала меня к ней, – скажет. – И я остался один – в четыре года. И с тех пор уже не переставал ломаться. Даже наедине с собой… Я всегда в маске! Всегда…»
В маске искал «идею» себя, в маске дружил и ссорился, в маске влюбился впервые, в маске писал стихи и уж не в маске ли – умер?
Его манила высота. Балкон, небо, закаты. Ребенком в темной комнате забирался на подоконник и с этой высоты наблюдал ход событий. «Эпохи сменяли друг друга, – вспоминал, – я жил в тысячелетиях». Позже, уже взрослым, оказавшись в Египте, ночь провел на вершине пирамиды Хеопса («сам себя обволок Зодиаком») и написал: это стало «главным ощущением жизни». А в университете он, студент-естественник, любил с друзьями выбираться на плоскую крышу химической лаборатории. Я нашел эту крышу в тесных кварталах университета, сразу за Зоомузеем (Москва, Никитский пер., 2). Внизу трехэтажного здания был кабинет знаменитого Зелинского, химика, кривые коридоры, где студиозы сваливали в кучу пальто, тужурки, пиджаки, аудитории, пропитанные запахами реактивов, а на крыше образовался форменный клуб – «Кружок плоской крыши». Здесь юные химики, которые звали себя «пиротехниками», выбравшись на крышу через окно (я спустя сто лет проделал тот же путь!), часами гоняли чаи с калачами, спорили о Дарвине, Ламарке, модном Ибсене, веселились в «дурашных» забавах. Белый был «отчаянным зачинщиком». Не без гордости пишет, как ходил над бездной со стаканом чая на голове, как прыгал на одной ножке по перилам (по перилам крыши!), как лазал по вертикальной стене. Хвастал: никто не может обогнать его в беге, скачках, плавании. Но когда однажды, сунув любопытный нос в вытяжной шкаф, нечаянно глотнул цианида, то, струхнув, кинулся к лаборанту: «Я не умру?..» Странный был человек. Даже экзамены сдавал по собственной методе.
Из мемуаров Андрея Белого: «Я, к изумлению, курс анатомии всё ж одолел, педантичнейше следуя методу запоминанья, который придумал себе: перед каждым экзаменом засветло я раздевался, как на ночь; и мысленно гнал пред собою весь курс; и неслись, как на ленте, градации схем, ряби формул; то место в программе, где был лишь туман, я отмечал карандашиком; так часов пять-шесть гнался курс; недоимки слагалися в списочек; в три часа ночи я вскакивал, чтоб прозубрить недоимки свои до десятого часа, когда уходил на экзамен; вздерг нервов, раскал добела ненормально расширенной памяти длился до мига ответа; ответив, впадал в абулию-безволие: весь курс закрывался туманом…»
В «абулию-безволие» впадал и без экзаменов. В университете его вообще звали то «князем Мышкиным», а то вообще – «идиотом». Зайцев, писатель, вспоминал: когда кто-то дал Белому пощечину, он, в духе Алеши Карамазова, тут же подставил вторую: бей! А когда затевал свои водопадные монологи, умные, но бесконечные, то слушатели шлепались порой в обморок. Ей-богу! Хотя трудней, думаю, было понять не речи – поступки его.
То он мечется, о чем писать курсовую: о негритянских мотивах у Пушкина или о «прагматике» – о росте оврагов, которые губят почву? То с Каменного моста «аффектированно» бросает только что вышедшую книгу стихов Брюсова. «Свергаю в желтые воды Москвы-реки». Брюсов спросит: «За что гневались?» – «Я?» – невинно округлит взгляд. – «Вы же свергли книгу в воду?» – «Свергал… Хотел уничтожить декадентство для символизма…» А ведь Брюсов, поговорив с ним, запишет: «Это едва ли не интереснейший человек в России. Зрелость и дряхлость ума при странной молодости…» Наконец, то хитро избегает дуэли, а то в университете, когда в 1905-м студенты взбунтовались, становится связным между ними и внешним миром и столь же хитро проходит сквозь оцепления. Да еще не очень и прячет от друзей и женщины, в которую был влюблен, украденный отцовский «бульдог».
Маргарита – так звали эту женщину. Они «встретились глазами» на симфоническом концерте. Четыре года следил за ней, тайно провожал экипаж ее – «дамы с султаном», в лицо знал не только каждого кучера – «каждую лошадь» ее. Воображал, что она, «тициановская» красавица с «бледнопалевыми плечами» и в «вуалевой шали» – «мистическая» встреча на всю жизнь. Она была на семь лет старше, была из рода купцов Мамонтовых: легендарный Савва, промышленник и меценат, был двоюродным братом ее отца, а тетка – женой другого, не менее легендарного купца-мецената – Павла Третьякова. Муж ее, Михаил Морозов, от которого у нее было уже трое детей, тоже был из купцов и тоже меценат – фантастически богатый наследник текстильной империи России. А друзьями были Шаляпин, Рахманинов, Скрябин, Бердяев. Белый познакомится с ней только в 1905-м, уже автором книги, в которой выведет Маргариту под именем Надежды Зариной. Пошлет ей письмо и подпишется: «Ваш рыцарь». «Вы – моя зоря будущего, – написал в первом письме, – Вы – философия новой эры… Вы – запечатленная! Знаете ли Вы это?.. Если Вы спросите про себя, люблю ли я Вас, – я отвечу: “безумно”. Но из боязни, что Вы превратно поймете мою любовь, – я объявляю, что совсем не люблю Вас… Мои слова – только коленопреклонение…»