Отречение - Дмитрий Балашов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он еще раз истопил печь и понял, посидев на лавке, что надо уходить к дяде Никите, не то ему тут одному – пропасть будет! Мальчик заплакал вновь. Потом встал, нашел топор и начал неумело, но старательно вставлять сорванную дверь в подпятники. До вечера справился-таки и, поевши вчерашней каши и накормив телка, снова полез на печь. Надо было идти, и идти было нельзя: чем он станет кормить телка в дороге?
Так они и жили, бычок и мальчик, и ежели бы не пугающе-мертвое тело отца в клети, и жить бы можно было. В добром хозяйстве всего запасено, а литва, пограбив и напакостив, разбив лари, рассыпав зерно и муку, раскидав в клети мороженую рыбу, все же не забрала всего, и мальчик постепенно начал обустраиваться. Варил по-прежнему бычку мучную болтушку, давал мягкого сена, себе варил кашу и щи, и потому, что не было льзя присесть ни на мгновение, что требовалось с утра до ночи одно чинить, другое поправлять (он и дверь мшаника вновь навесил, собрав уцелевшие ульи), мальчик держался до той поры, пока недели через две не явился сосед, уцелевший и отсидевшийся в лесу. И, завидя его, завидя первого взрослого невраждебного человека, отрок вновь заплакал, теперь уже облегченно, навзрыд.
Услюму долбили могилу, отогревая землю костром. Нашелся прохожий монашек, прочитавший молитву. Литва уже схлынула, и уцелевшие жители разоренных деревень возвращались из лесу по домам.
В один из дней, оставив пчел, бычка и уцелевшее добро на попечение соседа, мальчик, туго перепоясавшись, обув ноги в лапти и прихватив мешок, в котором были валенки, узелок с холодной вареною кашей, хлеб, тяжелый туесок с медом (литовцы, разбивавшие ульи, так и не нашли погреба, где был у бати мед) и несколько мороженых рыбин, простился с приветившими его сябрами и вышел в путь, намерясь добраться до дяди Никиты и рассказать ему всю ихнюю беду.
Выйдя на большую дорогу, он влился в бесконечную череду сирых и бездомных погорельцев и беженцев, направляющихся в сторону Москвы.
– Куды бредешь-то? – спросила его какая-то сутулая, но еще крепкая на вид старуха без зубов, с поджатым к носу, выступающим острым подбородком. Она шла, подпираясь клюкой, шла споро и наступчиво, не отставая, и только уж перед самою Рузой спросила:
– Хлебца не дашь ли? Два дни не ела старая!
Мальчик молча развязал мешок, достал нож, отрезал ломоть и подал старухе. Подумав, отколупнул кусок застывшего меду и подал тоже. Старая ела жадно, перетирая хлеб беззубыми крепкими деснами, а когда какой-то старик, остановясь рядом, потянулся было тоже к мешку отрока, подняла клюку и с криком и руганью отогнала старого посторонь.
И снова они шли, и шли, и шли, заночевали в каком-то сарае в старом сене, и старуха, умащиваясь рядом с ним, попросила опять:
– Ты-ко дай мне, отроче, еще хлебушка, приветь старую!
И он опять отрезал ей хлеба, и отсыпал каши, и отломил кусок рыбины, памятуя только, что ему надобно еще идти и идти и донести мед – без гостинца, считал он, являться к дяде Никите было непристойно, – и ночью, засыпая, думал, как будет угощать медом дядину малышню и сказывать дяде и тете Наталье про то, как убили отца…
Старуха встала раньше него и унесла, вытащила из мешка туесок с медом, оставив ему полхлеба и две рыбины. Поплакав и поругав старую, мальчик погрыз рыбы, заел снегом и побрел опять один, затерянный в толпе странников, ни с кем не заговаривая и ни о чем не спрашивая, и брел, пока вдали не показалась каменная Москва.
Он еще и представить себе не мог, что ожидает его в дядиной деревне, куда добрался только через неделю, трижды ограбленный, голодный, тощий, без мешка и даже без зипуна, замотанный в какую-то подобранную в пустой клети, потерявшую вид и цвет полусгнившую рвань.
Наталье весть об Ольгердовом набеге принесли воротившие из Москвы мужики. Они толпились во дворе, со страхом и надеждою взирая на госпожу, не ведая, что делать. Бежать ли загодя али сожидать вестей?
Наталья выслушала их сурово, кутая лицо в плат. Из сбивчивых многоречивых объяснений уведала в конце концов истину. Поняла, что не собраны рати, что великого князя Ольгерд с Михаилом захватили врасплох и теперь неведомо, когда Никита воротит домой и воротит ли вообще… И что сказать этим людям, которые ждут от нее правдивого, верного слова и надеются, и верят, а она? Сказать им, что князь великий разобьет и отгонит литву, что нечего страшить и надобно оставаться дома?
– Раменские где? – спросила.
– Дак они-то, они… Они ходом, бают – в лес надоть, отсидетьси!
– Ну вот, мужики! – сказала. – Скотину отгоняйте зараз в лес и сами уходите от греха!
Повеселевшие мужики засуетились, начали заворачивать коней.
– Хлеб-то, хлебушко-от как?
– И хлеб увозите али зарывайте в землю! – напутствовала Наталья.
– Дак ты-то как же тута? Без хозяина свово? – спохватился на выезде один из мужиков. – Давай с нами в Проклятой бор! Туды никакая литва не сунетси!
– Коров моих захватите! – возразила Наталья. – А сама ждать буду! Коли што – кони у меня есть!
Холопу, проводя мужиков, Наталья велела рыть яму в клети, обкладывать берестою и хоронить мешки с рожью. Зарыли тяжелый ларь с лопотью. Укладку с серебром и Никитину бронь Наталья спрятала сама. Назавтра, подумавши, созвала старосту и уговорила его послать трех-четырех парней верхами в сторожу, дабы упредили, когда покажется враг…
А в душе все не верилось. В голове не умещалось: как это? Ждала – вот появится Никита, грязный, в крови, ведя в поводу чужого полоненного коня. Спрыгнет, шатнувшись от устали, скажет: «Баню топи!». Мальчишки повиснут у отца на руках, и станет спокойно и ей и дитяти, что шевелится тамо, внутри… Но пуста была дорога, пугающе пуста! Не ехал Никита, и никто не ехал по ней. Только снег шел, густой, закрывающий все своею мутною, мертвой пеленой…
Литовская конница появилась нежданно, хоть и стереглись, как ни стереглись… Ночью парень-сторожевой постучал кнутовищем в окно, прокричал:
– Бяда! Скачут!
Едва успели запрячь лошадей, одеть и покидать в сани детей. По темному полю уже скакали трудно различимые во мраке всадники. Холоп Сенька то ли с умыслом, то ли так в первые сани бросил узел с барахлом и мешок хлеба, покидал своих сорванцов и посадил жонку, Натальину рабу, вторые же сани остались самой Наталье Никитишне с детьми, которых она второпях закинула всех трех Никитиным тулупом.
Теперь Сенька, стоя, полосовал жеребца, уходя все дальше и дальше во мрак, а Наталья сама схватившая вожжи, отстранив сына, чуяла, сцепив зубы, что вот-вот произойдет непоправимое: их настигнут, и тогда – всему конец!
Конь с хрустом ворвался в кусты, проминовал стог сена, и тут Наталья, по счастью, надоумилась круто свернуть на зимник, перескочив реку по едва застывшему, тонкому льду. Назади, как вымчали на тот берег, отокрылась широкая полынья, и скачущий всугон литвин вспятил коня. И уже теряя сознание от подступившей изнутри боли и все же не бросая вожжей, Наталья ворвалась наконец во мрак леса, в узкую щель зимника, только тут почувствовав, что ушла, спасла детей и себя, потерявши, впрочем, и добро и холопа…