На кресах всходних - Михаил Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оксана Лавриновна посидела с ним пару минут, держа его руку в своих сухих, несчастных ладонях. Мирон, уже вроде научившийся владеть собой в госпитале, отвернулся к стене, выворачивая мучительно шею, и сдавленно застонал. Понимая, что это не ноги тревожат, Оксана Лавриновна поднесла к губам его ладонь и стала на нее дуть, как будто это пламя и его можно пригасить.
— Иди к ним, — сказал Мирон.
Мирон очень скоро пожалел, что он не за столом: на слух происходящее казалось слишком отвратительным; если бы он там сидел, они наверняка вели бы себя хотя бы немного сдержанней. Или это просто работа воображения?
Мажейкис квакал и сыпал несмешными, а иногда и довольно смешными прибаутками: парикмахерство сообщает характеру человека некоторую легковесность и поверхностное отношение к жизни.
Мирон напрягся, ситуация представилась ему в неожиданном свете, матери-то придется, судя по всему… Что помешает пьяному полицайскому отродью…
— Эй, вы! — крикнул он, и горло перехватило.
Мажейкис тут же выглянул из-за ширмы со стаканом и грибком на вилке, как будто держал все это наготове:
— Интересуешься?
— Вам не пора?
Мажейкис был медленно отодвинут, вместо него появилась корявая физиономия Кайрявичуса и широко улыбнулась, показывая на редкость редкие зубы. И Мирон понял, что этот, если захочет, сможет тут сделать что захочет. И даже понятно, что, скорее всего, он захочет.
Мирон задергался, заерзал на постели, опять заорал, чтобы они убирались. Это только веселило гуляк: бессилие возбуждает.
Кайрявичус принес из сеней коромысло и поставил в угол, показывая толстым мокрым пальцем — а ну, возьми!
Оксану Лавриновну вдруг оставили силы.
Мирон съехал на пол с кровати и пополз в горницу, голос у него все никак не раскрывался от волнения полностью, он только хрипел:
— Я вас загрызу, жмудье вонючее.
Мажейкис и Кайрявичус сели по сторонам Оксаны Лавриновны, взявши одновременно ее за руки. Лачиньш ел колбасу, а Тейе сверкал быстрыми глазками и по-козлиному подпрыгивал, стоя у стола, как в прошлый раз. Мирон полз, шлепая ладонями по полу.
Дверь сеней распахнулась. В проеме — фигура в полушубке. Обрушивается на всю сцену тишина. Витольд Ромуальдович медленно достает из кармана гранату и выдергивает из нее чеку, потом протягивает руку вперед, чтобы не было никаких сомнений, что это у него в руке.
Гапан разговорился с отцом Ионой на похоронах матери Гунькевича, которая только на месяц пережила сына.
— Ты бы не ездил в лес.
Поп выглядел нехорошо: потертая, заштопанная ряса, стихарь нечист, борода без оклада — клочковатая, седая, торчащая растительность. Замутившийся взгляд, куда-то не столько мимо, сколько выше собеседника.
— Как же я не поеду?
— Да тяжко же тебе.
Иона оглядел жалобное старушечье и инвалидное собрание, слепившееся вокруг небогатого стола, тяжело выдохнул чистым воздухом — ни доли в нем сивухи. Сделал жест широким рукавом:
— Если эти так бедны и забыты, то представь, начальник полиции, каково людям в заснеженном лесу. Болеют, — кто успокоит, кто соборует?
— Так Порхневичи же поляки.
— И кроме Порхневичей есть там люди.
— Ксендз из Кореличей ехать отказался.
Отец Иона вздохнул:
— Не я ему судья.
— Я тебе подводу не дам.
Подводу дал Сивенков. Знал отлично, для какой цели, знал отношение полиции к этой поездке, но отважился. Сказать по правде, на такой радикальный выпад против Порхневичей, как пленение Михася, Сивенков пошел не только на основе собственной воли, больше тут было от напора Кивляка и поддержки Гапана. Витольда надо взять к ногтю, рисковать сыном — это не в его манере. Не рыпнется. Давая подводу с возчиком и даже кое-какие пищевые подарки в ту подводу, Сивенков как бы посылал маленький сигнал, что он не так уж рьян в этой вражде и порядка ради, а не для оскорбления затеял все, что затеял.
Явление Ионы на краю леса было для лагеря событием.
Даже Витольд не сразу сообразил, как к нему отнестись, когда донесли. Жаркой верой охвачен он не был никогда — такова уж была особенность родового характера, католицизм в жизни Порхневичей скорее носил ритуальный характер. Посещение костела как часть сугубо польского обихода было не душевной потребностью, а скорее выездом на ассамблею уездного тщеславия. Напевал на Пасху «пан Христус з мэртвых вста». Гражина при ночном бегстве унесла с собою иконку свою заветную, в Ченстохове освященную, Матерь Божия с Младенцем. Витольд ничего на это не сказал. Ему было все равно, но он понимал, что курице-жене не все равно, для нее это важно, пусть.
Когда кореличский ксендз отказался ехать в «разбойничий лес», чтобы по правилам отправить в лучший мир тетку Марысю, сестру Тараса, Витольда и Доната, главный Порхневич не столько возмутился, сколько порадовался возможности иронически попенять супруге — вот, мол, каково со мной костел обходится, надо ли так уж было вверяться ему сердцем. Но ничего не сказал, это было бы полным отказом от приблизительной своей польскости, а к этому он был не готов.
А тут Иона.
Этого тяжелого старика он ненавидел не как православного священнослужителя, а как вредителя.
Зачем явился?! Еле же ползает, гремит сундуком с дрянными игрушками, разит от него вином, а не ладаном. Гнать? Про вино — ошибался.
Это было невозможно, хотя Копытко и выскочил на первый план с такой идеей. У комсомольского активиста был большой и всегда находящийся наготове запас ненависти к охмурителям народного человека.
Витольд знал: Саванцы, Гордиевские, Михальчики, Цыдики, да и вообще большинство числились раньше по православной части. Но так же как Порхневичи не жарко рвались в костел, эти не всем существом припадали к Ионе. Все соблюдалось по большим церковным праздникам — на Троицу или Сретение и не думай выгнать в поле народ, — но все же, говоря совсем честно, обязанности, привычки тут было больше, чем подлинного горения. Довольно заметно, как за всего полтора года господства подкопали древо православной веры большевики. Головы молодежи набиты были всякой легковесной чепухой: образование, техникумы, новая жизнь… Копытко верховодил этой дурью и прежде, а теперь считал своим долгом отстаивать на новый манер.
Но старухи! Двух и так закопали без всякого божеского слова. Теперь вот Марковна, одинокая соседка Ровды, вообще непонятно как доковылявшая до леса, пропитана сыростью, кашлем и отходит в дальней землянке, и еще есть совсем плохие.
— Разреши им, — сказала Гражина, хотя хозяин никак не подал виду, что ей позволено иметь мнение в этом вопросе. Сказала как-то так, что Витольд не почувствовал в себе верного права оборвать ее обычным грубым окриком. — Он что-то про Янку знает, — добавила она.