В Петербурге летом жить можно - Николай Крыщук
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне бы уйти из жизни. На зиму. Как лесу. Почему ему дозволена передышка, а мне нет?
Руки мои уже в прохладной воде, тело легкое, небо горчит синевой. Мне не больно. Ах, главное, мне не больно!
Вдруг черный пудель вырастает на поляне. Он отскакивает от меня, убегает метров на двадцать и, запрокинувшись в небо, начинает завывать. Хоть бы ты залаял, бес, кинулся на меня – воет. Что же на лес не воешь? И почему мне вдруг стало страшно?..
3
Осень
двадцать восьмое
Короток твой дар, милая. Легок и короток, как присловье.
Угорелым клубком проносится перекати-поле в надежде уцепиться за горизонт. Жаждешь любви, но уже хочется спать. Хочется спать, но сны уснуть не дают. Камень обнимает тебя оставшимся от солнца теплом, но ты бежишь его объятий. Вот уже и он снится, и легкое сожаление пощипывает глаза. Однако запутавшаяся в тебе птичка так нежна и испугана, что хочется ее удержать, слегка прижав пальцами поющее горло.
Опадает в ванной теплая пена. Хорошо качаться на ней и задремывать взгляду. От этого кружится голова. Ушедшее приобретает форму несбывшейся вероятности.
Внезапно вспоминается друг, шептавший вчера в лифте: «Мне наплевать на всех твоих любовников». – «Мы старимся, Левушка. Что это ты, Лева?»
Молодость в женщине равна утоленному тщеславию. Уже было отлетевшая, она в этот миг возвращается к тебе, как ни странно. Глаза вновь зацветают теплой обманной зеленью. Еще можно не только окрашивать собой других, но и влюблять, и мучить.
Мое лицо уплывает вкось вместе с пеленой проснувшейся надежды, и вновь появляется, и вновь уплывает.
Прошедшего было так много. Оно для воспоминаний. Настоящее клубится воспоминаниями. Иногда его совсем за ними не видно.
суббота
четвертое
Вчера с любимой залетели в Форт Росс. У нее начали мелькать криминальные мысли – муж и дочка ежесекундно гибли в автокатастрофе, освобождая путь нашему счастью. Решил увезти ее подальше от этого греха.
Жена коменданта играла нам нечто на фортепьяно, привезенном из России. Индейцы кружили дружелюбно, угощая наркотическими травами. В убежище ни те, ни другие не отказали. Оказывается, там тоже понимают.
Я расслабился от калифорнийского воздуха и ржаной водки, не разглядев высокую драму, которая разыгралась в душе индейского вождя. Пространство справа на постели дышало духами и испариной, но самой любимой не было.
К рассвету уже сколотил отряд из алеутов. Вождя индейского пришлось убить, высвободив милую из еще не закоченевших объятий. Она страшно радовалась, неизвестно чему.
Под прикрытием верных алеутов мы подались к испанцам. И сразу, конечно, к Конче. Дочь губернатора встретила нас в привычном уже монашеском одеянии. Поплакала, вспомнив безвременно ушедшего жениха.
Батюшка ее предоставил нам в пожизненное владение виллу на берегу океана. Виноград тут же стали отжимать, розы срезать для веранды. Всех недоумевающих родственников вызвали телеграммой на следующие выходные отдохнуть и поправиться. Потом общие дети пошли. Патефон откуда-то появился.
Жаль только, любимая вчера мне так и не позвонила. Я делил свою удачу с белой ночью, которая тоже, впрочем, была великолепна.
4
Осень
двадцать восьмое
Жена опять насекомо мельтешила изящными приученными ручками – перебирала прачечные бирки на белье. А мне казалось, вскарабкивалась по осыпающемуся холмику и как будто даже вздыхала, взойкивала, предчувствуя вид морского горизонта. Но неизменно брюшком кверху скатывалась в глубь морщинки, весело переворачивалась и, умыв сухой рукой лицо, начинала заново. Ни разу мне не удалось уловить в ее движениях даже намека на отчаяние. Напротив, ее насекомая грация становилась еще вдохновеннее, как будто приглашала и меня бросить постыдно серьезную сигарету и присоединиться к ее иллюзиону.
Ее призвание – жить на ходу. Она опускала в огромный карман передника телефон и, разговаривая с кем-то на своем насекомом наречии, шуршала веником по квартире, напевала, прикрыв трубку, заглядывала в зеркало, убавляла газ, опускала в мои волосы поцелуй, который еще долго шевелился там, устраивался и приживался.
Иногда, когда я забываю о ней и отлучки мои затягиваются на срок, непостижимый для ее сознания, так что успевают взойти и умереть страсть, нетерпение, ласка, укор и мысли о самоубийстве, меня встречает то бессильное отчаяние, которое столько раз я пытаюсь безуспешно подсмотреть. Ее звери спят в полиэтиленовых мешках, штопор сигаретного дымка, невывинченный, торчит над пепельницей, а ржавый подтек под краном обведен химическим карандашом. Сама же она засушенно выглядывает из своего детского халатика, словно спрашивает: или ты нашел прекраснее меня?
Стоит мне вернуться и снова поселиться в ее жизни, как она тут же забывает обо мне, будто я пейзаж.
Иногда она подходит ко мне с книжкой и показывает на домик с лиловым окошком или на дореровского Дон Кихота с тазом на голове, ерошит волосы и спрашивает:
– Ну? Что?
А после моего недоуменного молчания хохочет:
– Неужели не помнишь? Все забыл! Все!
5
Осень
Она вылетела на него в «летучей мыши» из тумана, погнав туман дымными сугробами в переулки. На миг стало ярче. Сквозь темный румянец на ее щеках просвечивали желтые зернышки шиповника.
«Возраст», – отметил он про себя, прежде чем узнал ее. Потом узнал. Потом огорчился своей безличной проницательности. Потом сказал:
– Привет.
– Прикивикет! – ответила она, начисто отменяя возможность значительного разговора, который сопутствует иногда неожиданным встречам.
– Как-то мы преждевременно с тобой встретились, – тем не менее сказал он. Она по-птичьи увернулась от этой фразы, взяв его под руку.
– «Зернышки шиповника, сказал он, напевая», – пропел он.
– Ти-ли, ули, ду-ки, у-кет, – ответила она. – И-кор, пас-ки, па-ри-вер-сон.
К своему ужасу, он снова все понял. И она это поняла. Но короткого замыкания не произошло. И она это поняла.
– Как о ком ни подумаю, так с тем и встречаюсь. Но тебе-то ведь еще не время. Ты чего?
– Хочешь собрать учредительное собрание?
– Что ты! Летучку.
– И обсудить, что к чему.
– Скорее, что почем.
– Пóшло, – сказала она.
– «Монтень пошл», сказал Толстой, – ответил он.
6
Зима
В их любви – звериная нежность циников. В постели неразделенное одиночество они скрашивают утонченностью и скабрезностями. Сознание относительности всего – краска абсолюта. Сентиментальность не более чем инструмент ласки. Простодушие если не страшно, то скучно.