Страстотерпицы - Валентина Сидоренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дверь широко растворилась, и расстроенный уходом друга Митяй ввалился в свой дом.
– Ну, бабье! – Он окатил соседок острым взглядом. – В кои-то веки с другом выпить хотел.
– В кои-то веки, – передразнила его раздраженная Варвара. – Каждый день поливаете!
– Деда, деда, я тебе хлебца нажувала. – Ляка вынула изо рта в полный кулачок остатки хлебной жвачки и протянула деду.
– Видали?! – с восторгом воскликнул Митяй. – Все! Бабку по боку. Выгоню на хрен. Зачем она мне теперь нужна? Мне Ляка вон нажует полон рот. Внученька ты моя!.. Деду нажевала! Все вон из дому…
* * *
Георгий в дом не пошел, а взялся за вилы. Клавдия, подойдя попозже, взялась за другие. Работали молча, споро, в усладу. Подобрали весь двор. Напоили скот, развели комбикорм кипятком свиньям. Потом Георгий перебрал угол забора на улицу, заменил давнишней заготовкой дыры и удовлетворенно глянул на работу: вот ведь все руки не доходили, а тут одним дыхом слатал. Телят управили вместе и закрыли хлев. Встали молча под крышею с подветренной стороны амбара смотреть туда, в расширяющееся начало долины, в самую высь, где сходится небо с землею. Они много лет уже дважды в день, управившись после работы, стоят у амбара, глядя в раскрывающуюся ширь долины на белую дорогу под распластанным белесым небом. Смотрят подолгу, одинаково жадно и одиноко. Это началось много лет назад, когда Милка в последний раз покинула Култук. И Георгий от сердечной боли уходил в работу. А наработавшись до сердечной боли, вставал смотреть вдаль, в Тунку, куда ездил еще, где просторы, орлы и ястребы над лунной полыньею, где умирялось сердце и затихала боль. Часами стоял он у амбара, и Клавдия, все выходившая смотреть его, спрашивала:
– Гош, ты чего?!
– Сердце, – не врал он. – Подышу чуток.
И она вставала рядом. И каждый думал о своем. Так и навыкли после утренней и вечерней хозяйственной управы стоять бок о бок, глядя в суровое сибирское небо. Особенно тревожно и сладко это бывало на излете осени. За спиною свое хозяйство: полные погреба, заставленные банками с соленьями, вареньями, домашней тушенкой, салом и домашней колбасой. Скот и забитые до крыши сеновалы. Дети у печи. И все, казалось, наладилось. И еще будет ладиться. И мир войдет в их полный дом.
«Бог с нею, с любовью, – думала Клавдия в такие минуты. – Дай бог всякой так прожить. И мужик рядом, под боком, и дом у меня полная чаша, и дети здоровы». Так они стояли и перед свадьбами троих старших, и в вечер проводин Пашкиных в армию. И в эти вечера они думали в одну думу.
Осеннее небо свинцово отливало близкими холодами. Уже пахло снегом. И неверное солнце поблескивало коротко и устало. Оба они стояли, сложив у пояса натруженные руки, и думали одну думу о сыне. И Клавдия, потерявшая было его за утро, сломленно жалась плечом к мужу.
– Ты чего?! – участливо спросил он.
– Устала, – тихо сказала она. – Пойдем есть.
Дом встретил родными запахами, теплом и уютом. Георгий долго мыл руки, удовлетворенно, словно вновь оглядывал дом. Все-таки Клавдия содержала его в полном порядке, и после соседского он еще раз приятно удивил. От этого чувства аппетит Георгия еще более поднялся. Впрочем, Собольковы ели всегда основательно. Сидели долго за сытным, заставленным чашками и плошками столом. Клавдия молча меняла блюдо, как только муж очищал его, и подавала следующее. Степанида так же молча наблюдала за ними.
– Клавк, – сказала она сразу, как Георгий поднялся из-за стола.
– Че, мам? Ты ба поела!
– Клавк, ты бы подала за Пашку. Надо ить и подавать. А как же! К молитве милость нужна.
– Как это подай?.. На дорогу, что ль, выйти. Где подать-то?!
– Да где хошь, там и подай. Где Господь примет…
* * *
После обеда Георгий ушел в столярку, вновь заправил печь, прилег полежать и уснул. Клавдия убрала со стола, унесла помои телятам, выгнала на солнышко овечек. Не видя во дворе мужа, заглянула в столярку. Тот спал на овчине, подложив обе ладони под щеку. Печурка открылась, и дотлевающие угольки грозились вылететь в таз со стружкой. Клавдия ворчливо вздохнула, закрыла печурку и еще раз взглянула на мужа. Ей нужно было видеть его всегда, каждую минуточку, чтобы он был рядом. Или хотя бы знать, что он во дворе и неподалеку. Подумав это, она все же негромко сказала:
– Дрыхнет. И хоть бы хрен ему по деревне.
Георгий приоткрыл один глаз и тяжело повернулся к стенке. Вздохнув еще, Клавдия вышла. Ей хотелось говорить с ним о Пашке, о Чечне, о Красуле, о том, как продать тушку боровка, лежащую на веранде. Ей хотелось поплакать ему в плечо, и чтобы он погладил ее по голове, как в редкие минуты ласки. Глупость это, что в старости не нужна любовь. Она только в старости и нужна. Она просто совсем другая становится.
Постояв посреди своего двора, не зная, за что браться, Клавдия, как маятная стрелка, поболталась туда-сюда и вдруг увидела сквозь заплот летящую к почтовым стойкам почтальоншу – татарку Марью. Татарка возникала в пространстве, как шаровая молния, стремительно и прямо прорезая воздух. Они были одногодки, а вот поди ж ты, какая разница в ногах. Хлещется с сумкой целый день по Култуку, и ничего ее не берет. Она и в детстве была такая же негнучая, плоская, и дрались они тогда нещадно. И кто бы знал, что эту плоскодонку она будет ждать пуще родной матери! Медлить было нельзя. С нежданной для себя прытью Клавдия влетела на веранду, отрубила от боровка окорочок и, сунув его в висевший тут же полиэтиленовый пакет, засеменила на улицу. В проулке она почтарку уже не догнала, а постояла чуток, чуя поднимающуюся в теле мелкую трясцу. Татарка у почтовой стойки наработанно бросала в перекошенные ящики газеты и письма.
– Здорово, Марья! – испуганно, боясь, что та пробросит ее ящик, громко воскликнула Клавдия.
– Привет, – не оглядываясь, равнодушно ответила почтарка, продолжая свое дело.
Клавдия неотрывно глядела на тощую стопочку писем в ее руках, которые, как синицы, взлетали над ящиками. Через секунду они перескочили ее ящик.
– Все!
– Ты погляди как следует.
Клавдия чуяла близкие слезы. На сердце похолодело – может, проглядела?
– Клавк!
– Че, Клавк! Не бывает, что ль?
– Не бывает! Я на почте еще все проглядела. Давно знаю, кто че ждет.
Клавдия помолчала, глотнув слезу.
– Марья… Ты бы это…
– Че?!
– Мясца вот возьми… Свой боровок. На седьмое, как всегда кололи… Возьми…
– Взбе-си-ла-ся! Да ты мне за дежурство прошлым летом молока недодала, а тут мяса суешь.
Клавдия недовольно поморщилась. Помнит ведь! Татары, они злопамятные. Ну, что было, то было. Четыре головы во дворе – это четыре дня пасти общее стадо. Два дня они с Георгием кое-как отдежурили, а на два дня она наняла почтарку. И дернуло тогда Клавдию недодать ей молока. Но всю остальную положенную справу она совершила. И деньги, и продукты… Одного мяса сколь дала… И все мало! И не запомнила колбасу Клавдиину, домашнюю, да все тряпки, в которые не влазила, ей пошли, а сколь детского… А молоко помнит… Ну, ты посмотри, какая баба!