Псы войны - Роберт Стоун
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я знаю тебя, — сказал Хикс. — Хотелось бы не знать, но знаю. И хватит унижаться и скулить. Смотреть противно. Вот почему я не хочу, чтобы ты был здесь сейчас.
Он шел опустив голову и глядя на полотно дороги, на шпалу за шпалой, — это помогало двигаться.
— Во-первых, это делает тебя слабым. Во-вторых, всем плевать на тебя. Ну кому ты станешь жаловаться? Людям? Им все равно. Посмотри, малыш, где мы, — мы идем по соли, никто не вытащит нас отсюда, кроме меня. Люди находятся на другой стороне этой сволочной пустыни, этих идиотских гор, и нам не нужен никто из этих сукиных сынов.
Он остановился и смотрел, как дрожат горы впереди.
— Знаешь, что там? Дерьмовые людишки всех цветов кожи наперегонки дрочат друг дружке. Мамаша, Папаша и Братец с Сестричкой — две сотни миллионов подонков в огромных машинах. Трусов и чистюль. Злобные, тупые и алчные, они отымеют тебя смеху ради, они желают, чтоб ты сдох. Если ты не лучше их, можешь с тем же успехом и заправиться. Если не умеешь постоять за себя, отойди в сторону, не торчи там, чтобы, проезжая мимо, они не плевали на тебя, не доставляй им такого удовольствия.
Не обращая внимания на боль, он снял с плеча винтовку и упер прикладом в бедро.
— Только ударь меня, ты, грязная свинья, и я убью тебя. Иди на мост и задай им жару, прикончи ублюдков.
— Я убью тебя! — завопил Хикс.
— Рэй, — сказала мать, — не сходи с ума. Лучше попробуй еще раз, может, тебя стошнит.
— Это не я, ма. Это сделал другой мальчишка, я видал.
О черт, да не скули ты так. Унижаться — последнее дело.
В исправительном заведении он и в тринадцать лет еще мочился в штаны. Приходилось тайком носить с собой мокрые трусы — кинуть их в стирку он боялся, потому что на них была его метка. Прятать под матрасом, а потом то же самое со второй парой. О боже, обе пары мокрые, меня просто убьют.
Кошмар.
Как тот ниггер, который чистил обувь в подвальном туалете огромного ресторана у джексонвиллской гоночной трассы. Совсем старик. Всякий раз, как пьяный посетитель спускался вниз, на лице старого негра появлялась широченная улыбка. На какую он только был способен. Чем пьянее был тип, спускавшийся отлить, тем шире раздвигались толстые губы, показывая лошадиные зубы.
Улыбался всегда. Черт, а может, он прикалывался.
— Что смешного, парень?
Нет — этого не прощают, никому, когда нагоняют такого страху. Ни один человек не простит, когда его так испугают.
Там, на Висконсин-авеню, в немецком католическом храме был священник с круглой головой, и однажды они с матерью зашли в храм попросить подаяния. Болван кинул им на стол полдоллара, так что они пошли на Северное авеню, съели мороженое и посмотрели «Крестоносцев»[109]. Осаждавших Иерусалим.
Спасибо за кино, фриц, твоей-то жирной жопы тут сейчас и не хватает.
Господи, подумал Хикс, от этого только еще больнее.
Дитер. Достал его там, на горе. Огонь по своим. Ничего не было слышно, только смотрел, как он себя ведет. Он сам напрашивался. Скулил и унижался.
И те люди. Мардж.
Помни, ради чего все это. Помни, чего ты хочешь, иначе никакого проку. Иногда помнить — это работа.
Равнодушие к результатам действия — это дзен. Это для стариков.
Боль все сильнее. Ускользает из-под контроля.
Треугольник.
Распадается в этой жаре, не может держать форму.
Не исчезай, дьявол тебя побери!
Гате гате парагате парасамгате бодхи сваха.
Еще раз.
Гате гате парагате парасамгате бодхи сваха.
Нет, это не годится. С этим отрубишься.
Здесь нет абсолютно ничего, продолжала пульсировать мысль, кроме меня, и гор, и соли. Не за что уцепиться, не на что опереться — только рельсы. Какое расточительство трезвого сознания и координации.
Он восстанавливал треугольник, выравнивал углы, очищал от соли, стирая в мозгу образ рельсов. Это было трудно, но на некоторое время он загнал в него боль. Когда она снова заставила его остановиться, он отпил воды и посмотрел на руку. Рука была чудовищна, она так распухла в рукаве, что ткань было не уцепить пальцами. Он подумал, что нужно попытаться увеличить треугольник.
Это помогло. Совершенно ничтожным, как ему показалась, усилием он увеличил размер треугольника, красный круг внутри него вздымался и опадал в такт с ударами сердца. Он мог увеличивать его по своему желанию, беспредельно.
Он неожиданно осознал, что умение подчинить себе боль — это самое удивительное и тонкое в боевых искусствах, высший предел духовной дисциплины. По мере того как его собственная боль стихала, он все яснее понимал, что теперь в состоянии вместить в разуме и в душе огромное ее количество. Мастер, достигший вершин духовной дисциплины, каким он теперь становился, может нести бесконечно огромную боль. Намного превышающую его собственную.
Человек мелкий, подумал он, мог бы использовать такую способность, чтобы заработать деньжат. Эта мысль настолько взволновала его, что он едва не упал и не потерял контроль над бесконечным треугольником.
Он мог бы делать это для других людей, для тех, кто незнаком с боевыми искусствами. Если была бы такая возможность, чтобы все те люди по ту сторону идиотских гор передали ему свою боль, он мог бы взять ее и унести за эту соленую пустыню.
Счастливый, он все же заплакал, потому что Дитер не дожил, чтобы услышать об этом.
Весь этот скулеж и унижение, все те плачущие женщины и дети — не хочу больше видеть этого, это мне не нравится. Дайте мне свою боль.
Не хочу видеть столько испуга, а то двинусь крышей. Я просто возьму вашу боль.
Тот мальчишка на спине буйвола посреди рисового поля — какой-то шутник сбил его выстрелом, — я позабочусь об этом ради тебя, малыш.
Напалмовые ожоги? Поможем — просто клади сюда.
Распрямись, папаша. Все отлично, братишка. Ничего не могу объяснить, но мне это раз плюнуть.
— Люди, — закричал Хикс, — все, хватит! Не думайте больше о боли! Я взял ее на себя.
Они должны знать, что я здесь, думал он, должны это чувствовать.
— Люди! Люди земли! Закройте глаза и забудьте о боли. Вы не можете терпеть ее — вам больше не нужно терпеть ее. Я возьму ее на себя… Видите, как я иду? Видите, как шагаю? Нет — она меня ни капли не мучит.
Нет, мне не требуется никакой помощи, красавица, все прекрасно, я справлюсь сам. Для того-то я и здесь.
Я взял ее на себя. Всю.
Значит, в том, что произошло, был свой смысл, думал он. Все, что происходит, имеет свой смысл. Этого не понимаешь, пока не придет момент, и тогда смысл открывается.