Время нарушать запреты - Марина и Сергей Дяченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все было именно так.
Все было.
И, поднимаясь на ноги, тесно прижимая к себе раскаленный комок, Сале Кеваль поняла: не уйти.
Даже если жеребец Рио продержится в скачке, а ее с ребенком кто-нибудь возьмет к себе в седло – не уйти.
Решение пришло само.
– За хлев! – крикнула женщина, надеясь, что ее услышат те, кому этот крик предназначался. – Прячьтесь за хлев!..
Спустя мгновение, расхристанная, простоволосая, с ребенком на руках, она уже бежала навстречу преследователям.
Чортопхаек оказалось две, и передняя ее едва не задавила.
– Панове! Панове черкасы!
Кони с ржанием заплясали на месте, сдерживаемые умелой рукой, и женщина увидела всадников (двух? трех?..), что скакали следом.
– Панове черкасы! Спасите! Вон они, ироды клятые, вон туда поскакали! Мамку мою, мамку старенькую, стрелить хотели… Бровка затоптали… спасите! Они там, там ховаются!
– Не врешь?!
– Христом Богом клянусь! – вовремя вспомнилась местная присказка, не раз слышанная здесь от кого угодно, начиная кухарем и заканчивая сердюками; разве что пан Станислав и Юдка обходились иными словами.
И рука женщины еще раз указала куда-то в черный провал между хатой и хлевом.
– Ну, баба! Вот это баба! Хлопцы, а ну!..
– Пан есаул, на чортопхайке не пройдем!
– Бес с ней!.. Зараз вернемся!
Черкасы прыгали с брички, досадливо швыряя на дно разряженные в бою пистоли и булдымки-короткостволки; кривые клинки шабель скупо взблескивали, покидая ножны. Всадники ринулись первыми; пешие от них почти не отставали.
Трое черкасов с последней брички слегка замешкались. Молодой парень, правивший упряжкой, лихо соскочил на землю, набрав полные сапоги снега; от души хлопнул Сале по плечу.
– Эх, баба! Спаси тебя Бог! Ну, баба…
Он вдруг замолчал, тяжело, со свистом, дыша.
Взгляд его уперся в сверток на руках женщины.
В суматохе портьера разошлась, и на парня смотрели узкие глаза – от переносицы до самых висков.
Шестипалая ручка цепко держала скомканную ткань.
– Баба!.. да у тебя ж чорт в пеленках… слышь, баба…
Сале Кеваль, прозванная Куколкой, улыбнулась оторопевшему черкасу и шагнула вперед.
…Златое Древо Сфирот распускалось цветами помыслов Святого, благословен Он. Цветы осыпались вьюгой лепестков, образовывая завязи Сосудов; завязи щедро наливались соком вложенного в них Света, росли, но вскорости начинали чернеть, подтачиваемые изнутри червями – червями противоречивых стремлений и страстей, раздиравших Сосуды на части. И вот уже черенки-порталы не в силах выдерживать тяжесть плодов, набухших густой жижей греха, вот один за другим Сосуды срываются с ветвей и летят вниз, в аспидную бесконечность небытия, по дороге схлопываясь, обращаясь в ничто…
Плодов осталось едва-едва, но эти последыши держались изо всех сил. Лишь на самой верхушке, забытый в шорохе вечной кроны, судорожно цеплялся за жизнь крохотный комочек, безнадежно съеживаясь на глазах. Дуновение ветра, касание крыла летящей мимо птицы, минута, другая – и упадет, рассыплется прахом, перестанет быть…
Я знал, что сплю и вижу сон. Раньше, когда я был самим собой, я не спал никогда – не понимал зачем. Теперь же… За ответ на этот вопрос – зачем?! – я заплатил необходимостью беречь свои скудные силы, как нищий собирает в горсть хлебные крошки.
Силы мне вскоре понадобятся.
Все, без остатка.
Откуда я это знаю? Откуда ветер знает, что если он стихнет – он умрет? Ветер не знает. Он просто играет, летит, завывая, треплет ветки деревьев; ему никто не объяснял, что остановка, отдых – это смерть для ветра… Смерть? конец? отдых?.. Значит, я умер. Я научился спать, как смертные (сон – близнец гибели, младший брат! может быть, поэтому бессмертные не спят?!), – но что-то еще осталось от прежнего вольного каф-Малаха. Я чувствую, я пред– чувствую; ибо еще недавно минуты-годы-века не имели для меня никакого значения, «здесь» означало одновременно и «сейчас»; «там» – могло быть и «завтра», и «вчера».
А сейчас у меня отобрали «вчера» (оставив лишь память – не извлечь, не вытащить, не уйти туда!), оставив лишь «сейчас» и «завтра». Вместо свободного «там» меня обрекли на вечное «здесь», и даже если я куда-то лечу золотой осой – это все равно «здесь», только на несколько шагов левее или правее.
Левее, правее, выше, ниже…
Убогие слова, тесные понятия.
Привыкай, блудный каф-Малах, ибо других у тебя больше нет.
Я сплю.
Интересно, люди спят иначе?
Я вижу сны.
Я беспокоюсь: сморщенный плод готов упасть, все слабее цепляясь порталом за ветвь Древа Сфирот… я сплю, понимая, что сплю, понимая… люди, знакомые мне, описывали сон иначе.
И еще: можно ли испытывать во сне беспокойство?
Не знаю.
Скорлупу сна подбрасывает, словно лодку на волнах, трещины в ней ширятся – но золотой свод еще держится. Золотой? Почему скорлупа сна – тоже из золота?! Как своды моего склепа-медальона! Или мою темницу действительно трясет, и никакой это уже не сон, а…
Тянусь чем могу – волей.
Остатками.
Выплескиваюсь из золота – куда?
Тянусь наружу, тянусь туда, вовне, ожидая наткнуться на привычный барьер, воздвигнутый моим сыном. И не успеваю осознать, что никакого барьера нет, а есть кто-то знакомый, я помню его, он тоже умеет ставить барьеры, только сейчас ему не до меня, потому что…
Я вырвался!.. нет, я ворвался!
Бешеный черно-белый мир распахивается передо мной – мир, который я вижу знакомым взглядом.
По глазам хлещет снежной кашей.
* * *
Вьюга раскололась ослепительной вспышкой.
Впереди кто-то падает – пан Юдка не промахнулся.
Это не моямысль! Я просто не могу понимать…
…От удара меча шабля черкаса ломается пополам. Стальная молния дважды перечеркивает противника, словно ставя на нем крест, и обе руки его безвольно обвисают. Сердюки добьют. А не добьют – выживет.
Он знает свое дело, герой по имени Рио, и он крепко держит поводья смерти, что обосновалась на конце его клинка.
«Убей!» – хочу я беззвучно крикнуть ему изнутри, но, поперхнувшись, сдерживаю крик. Любое вмешательство может сейчас привести лишь к одному: отвлекшись, герой просто-напросто погибнет, так и не нарушив запрета. Рио дает коню шпоры, сбивая наземь пешего усача, сворачивает за угол грязного хлева, крытого соломой, – и я вижу…