Путешествие на берег Маклая - Николай Миклухо-Маклай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Митебоге строят много пирог; в одной полуготовой, т. е. не вполне выдолбленной, была налита вода, как мне объяснили, чтобы размочить дерево и сделать его более мягким для долбления.
Лишившись моих часов, я должен был приискать какое-нибудь мерило времени. Днем (так как пасмурных дней здесь сравнительно мало) солнечные часы определяют время, но вечером я много раз замечал, что, занимаясь какой-нибудь работой, совершенно теряешь всякое представление о времени. Я придумал следующий способ, который оказался довольно практичным. Я взял две стеариновые свечи, у которых отрезал верхние конические концы, а затем зажег одну из них.
По прошествии часа я отметил на незажженной свече чертой, насколько вторая свеча сгорела, и, заметив время, снова зажег вторую. По прошествии еще часа я сделал то же, т. е. отметил на целой свече, насколько вторая свеча укоротилась вследствие горения в продолжение двух часов. Я сделал то же и для третьего часа. Найдя, что отмеченные отделы были почти равны, я взял среднюю величину и разделил ее на четыре равные части. Таким образом, я получил шкалу сгорания свечи.
Я, однако, скоро заметил, что сквозной ветер, дующий с разных сторон, делает сгорание свечи неравномерным, почему пришлось придумать какой-нибудь способ для ограждения свечи от сквозного ветра. Такой аппарат я себе устроил очень просто: вырезав одну из стенок большой жестянки от бисквитов, я получил аппарат, предохраняющий свечу от сквозняка и неровного сгорания. К подсвечнику, который был употреблен для этой цели, я прикрепил масштаб из бамбука с делениями.
Так как в этой местности почти круглый год солнце поднимается в одно и то же время, то, зажигая свою свечу в 6 часов утра, я мог почти точно определять с помощью ее сгорания часы вечера.
29 мая
Болезнь и смерть жены Моте. Утром мне сказали, что жена Моте очень больна, и просили прийти в деревню. В час пополудни один из туземцев пришел с известием, что женщина эта умирает и что муж ее просит меня дать ей лекарство. Я отправился и, услышав жалобный вопль женщин, которые голосили в разных углах площадки перед хижиной, подумал, что больная уже умерла.
Около хижины сидело несколько женщин из Бонгу и Горенду, кормивших грудью детей и голосивших. Мне указали на хижину умирающей, в которую я вошел. В хижине было очень темно, так что, войдя в нее со света, я сперва не мог ничего разглядеть. На меня набросилось несколько женщин, прося лекарства. Когда глаза мои привыкли к темноте, я разглядел, что умирающая лежала и металась посередине хижины, на голой земле.
Около нее расположилось 5 или 6 женщин, державших кто голову, кто спину, кто руки, кто ноги больной. Кроме того, в хижине было еще много других женщин и детей. Умирающая не разжимала зубов и только по временам вздрагивала и старалась подняться. Вне хижины, как и внутри, все толковали о смерти. Сама больная иногда вскрикивала: «Умру, умираю!»
Не успел я вернуться домой, как Моте пришел за обещанным лекарством. Я повторил, что принесу его сам. Отвесив небольшую дозу морфия, я вернулся в Бонгу. Меня встречали и провожали, как будто действительно я нес с собою верное исцеление от всяких недугов. В хижине меня ожидала та же картина. Больная не захотела принять лекарство, несмотря на то, что все уговаривали ее и один из туземцев старался даже разжать ей зубы донганом, чтобы влить лекарство в рот. Больная повторяла по временам: «Умираю, умираю!»
30 мая
Солнце только что взошло, когда несколько коротких ударов барума, повторенных в разных кварталах деревни, возвестили, что жена Моте скончалась. Я поспешил в Бонгу. Вой женщин слышался уже издали. Все мужчины в деревне ходили вооруженные. Около хижины Моте я увидел его самого: он то расхаживал, приседая при каждом шаге, то бегал, как бы желая догнать или напасть на кого-то; в руках у него был топор, которым он рубил (только для вида) крыши хижин, кокосовые пальмы и т. д.
Я пробрался в хижину, переполненную женщинами, где лежала покойница, но там было так темно, что я мог разобрать только, что умершая лежит на нарах и кругом нее теснятся с причитаниями и воем женщины. Часа через два Лако и другие родственники покойницы устроили в переднем отделении хижины род высокого стула из весел и палок.
Один из туземцев вынес тело женщины, очень похудевшей в последние дни, на руках, другой принял и посадил на приготовленный стул. У покойницы ноги были согнуты в коленях и связаны. Их завернули в женские мали, а около головы и по сторонам воткнули ветки Соlеus с разноцветными листьями.
Между тем, на площадку перед хижиной высыпали пришедшие из Горенду и Гумбу туземцы, все вооруженные, с воинственными криками и жестами. При этом говорились речи, но так быстро, что мне трудно было понять сказанное. Моте продолжал свою пантомиму горя и отчаяния; только теперь он был одет в новый маль, а на голове у него был громадный «катазан» (гребень с веером из перьев, который носят единственно тамо боро, т. е. отцы семейств); большой гун болтался под мышкой, и, как утром, на плече у него был топор. Он расхаживал, как прежде, приседая, т. е. это был род пляски, которую он исполнял в такт под свою плаксивую речь и завывание женщин.
Что все это была комедия, которую присутствовавшие считали необходимым исполнять, было ясно и прорывалось по временам, когда Моте среди своих монологов (он хороший оратор), войдя в азарт, стал неистово рубить топором кокосовую пальму; тогда одна из женщин, кажется, сестра его, которая также выла, вдруг прервала свои отчаянные вопли, подошла к Моте и заметила ему самым деловым тоном, что портить дерево не следует; после чего Моте, ударив еще раза два, но уже менее сильно, отошел прочь и стал изливать свою горесть, ломая старый, никуда не годный забор. Также, когда стал накрапывать дождь, Моте выбрал себе сейчас же место под деревом, где дождь не мог испортить его нового маля и перьев на голове.
Пришло несколько друзей Моте из Гумбу, которые принесли, чтобы изъявить свое сочувствие, подарки (табиры), положив их перед входом в хижину умершей. Табиры были сейчас же разобраны членами семьи. Весь день продолжалось вытье Моте, и даже вечером, в сумерках, он расхаживал и тянул свою песню, начинавшуюся словами «аламо-амо». Насколько я мог понять, он говорил приблизительно: «Уже солнце село, она все еще спит; уже темнее, а она все еще не приходит; я зову ее, а она не является» и т. д.
Покойницу принесли снова в хижину, и снова множество женщин окружило нары, на которых она лежала, поочередно воя, поддерживая огонь и болтая.
Зайдя в Бонгу ночью, я застал ту же сцену: женщины бодрствовали внутри хижины и у входа в нее, мужчины – на площадке у костра. Несколько раз ночью я слышал барум, на звуки которого отзывался другой, где-то далеко в горах (как я узнал потом, то был барум деревни Бурам-Мана).