«Я был отчаянно провинциален…» - Фёдор Шаляпин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, после дневного концерта в Бостоне повезли меня смотреть китайский театр. В Бостоне «Чайнатаун» (китайский городок) очень скромный. Театр походил на обычный жилой дом с затемненными окнами и неприветливыми дверьми. В ответ на наши настойчивые звонки раздался щелчок, и дверь открылась. Узкая темная лестница привела нас в крошечную каморку, служившую кассой. Слева была еще одна дверь, она вела в комнату, где шел спектакль.
Переступив порог этой комнаты, вы попадали в страну чудес. Комната была просторная. Перед сценой стояли ряды стульев. Слева сидели музыканты. В заданные интервалы они извлекали гнусавые звуки из своих инструментов: писклявые — из флейт и глухие — из ударных инструментов. Все вместе эти звуки создавали бедлам, который восточные люди признают музыкой.
По сцене и около нее, сообразно действию пьесы, кучками бродили китайцы и китаянки. Они были одеты в чудесные яркие костюмы. Великолепие тканей, богатство красок, замысловатость вышивок, полный парад вееров, зонтиков, гротескных масок и восточных драгоценностей — все это слепило глаза.
Среди девушек-актрис попадались очень красивые и в высшей степени соблазнительные. Те из них, кому было велено петь, делали это гнусавыми, сдавленными голосами. Другие исполняли замысловатые танцы. Так как программок не было, то неоткуда было узнать, какая трагедия разыгрывалась на сцене. Приходилось полагаться на свое воображение. Но все равно, здесь, вдали от шумных улиц, мы были свидетелями редкого, экзотического зрелища. Мы сидели, словно завороженные, и я глубоко сожалел о том, что не знаком с китайской жизнью, не знаю китайских обычаев и потому совершенно не в состоянии постичь психологию разворачивавшейся передо мной драмы.
Невозможно на нескольких страницах должным образом оценить такую большую и интересную страну, как Америка. Когда-нибудь я посвящу ей целую книгу. Но перед тем как попрощаться с моими читателями, я расскажу еще об одном случае — о моем посещении тюрьмы Синг-Синг во время рождественских праздников.
Мне случилось тогда быть в Нью-Йорке. Приближалось рождество, и мне вспомнилось, как однажды в Москве, во время революции, я пел для заключенных одной русской тюрьмы.[119] Там сидели по большей части политические, не уголовники. По-моему, мои песни доставили им особую радость. Мне очень много рассказывали о знаменитой американской тюрьме в Оссининге, и я подумал: может быть, мне и здесь разрешат таким же образом отметить рождество? Узнав про это мое желание, начальник тюрьмы предоставил мне возможность побывать там.
Ощущение торжественности предстоящего не покидало меня всю дорогу, когда я мчался на моторе вдоль реки Гудзон. Было очень холодно. Небо было обложено тучами; временами мелкими хлопьями падал снег. Мне вспомнились строчки великого французского поэта Поля Верлена:
Почему люди нарушают универсальные законы приличия и взаимного уважения, даже зная, что это означает потерю самого ценного, что есть у человека, — личной свободы? И не является ли это наказание самым суровым из всех, каким можно подвергнуть человека? Почему в мире существует смертная казнь, этот вид предумышленного убийства?
Так грустно размышлял я, сидя в углу автомобиля.
Еще более гнетущее чувство охватило меня, когда перед нами выросла мрачная каменная громада здания тюрьмы, нависшего над зловеще тихой рекой. Зловещая атмосфера ощущалась и в приемной, куда мы вскоре зашли.
«А если бы мне самому грозило заключение? — подумал я. — Что, если у меня тоже отняли бы свободу?».
За эти 15–20 минут перед концертом я мысленно пережил все, что чувствует человек, приговоренный к пожизненному заключению!
И вот за мной закрылись тяжелые чугунные ворота, отделявшие тюрьму от внешнего мира, и меня препроводили в большой зал, где я должен был петь.
Я смотрел на раскинувшееся предо мной море лиц. Увы, в этом мире еще так много зла! Как я сочувствовал этим людям, расплачивающимся теперь за свои грехи!
Я старался как никогда. Слушатели мои оказались удивительно отзывчивы, и рукоплескания их невыразимо трогали меня. В конце программы я говорил с узниками. Я сказал им, что идеалом Христа было прощение, что за этими высокими и мрачными стенами бьются горячие сердца тех, кто переживает за всех утративших свободу, и что, я верю, придет день, когда все мы, хорошие и дурные, найдем друг друга и обнимемся на цветущем лугу под сияющим солнцем!
Когда заключенные покинули зал, меня повели осматривать тюрьму.
Друзья мои! Все вы, конечно, видели и читали эту надпись — на дверях университетских аудиторий, где ученые профессора читают глубокие и умные лекции, в церквах, где вас просят не мешать совершению священного таинства, или в театрах, где публику просят не тревожить особую актерскую тишину — паузы между фразами.
Эта надпись гласит: «Соблюдайте тишину!» Но понимаете ли вы, что скрывается за этим сочетанием безмолвных букв? В центре скромно обставленной, маленькой комнатки стоит простое, видавшее виды кресло. Здесь, в этой комнатке, лица, виновные в тяжком преступлении, а может быть, просто жертвы трагической судебной ошибки, в последний раз в своей жизни ощущают надежный комфорт этого кресла.
Я представляю, как трудно сильному, энергичному человеку, вышедшему недавно победителем в схватке с равными ему по силам, соблюдать тишину в последние, предсмертные мгновения, как тяжело подчиниться табличке, вывешенной у входа в эту комнату: «Соблюдайте тишину!»
Я знаю, что пока я был в Нью-Йорке, эту тишину несколько раз нарушал треск электрической искры. Мне хотелось услышать, как этот слабенький звук бросает вызов огромным печатным буквам. Но… Я не осмелился. Наверно, я страшился услышать нечеловеческий крик, полный ненависти к этим словам — «соблюдайте тишину!» Я страшился тогда и страшусь этого и поныне!
Я вспоминаю старика с серыми глазами и тихим, мягким голосом, наверняка главу патриархального семейства, который показывал мне эту комнату, это кресло, эти скамьи для свидетелей (какая тяжкая работа!) и специальный холодильник в стене, легко открывающиеся дверцы которого обнажают металлические полки.