Великий раскол - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И стрельцы, и духовные власти, увидев женскую косу, пришли в ужас: обнажить от покрова женскую голову в то время считалось величайшим позором и преступлением…
– Батюшки-светы! Волос бабий! Ах! Что мы наделали! – ужаснулись стрельцы.
– Святители! Бабу опростоволосили! Да за это и в аду мало места…
– Ах, господи! Что ж это такое будет?!
– Власы женски… перед чернецами… коса… грех какой! – растерянно бормотал патриарх. – Уведите, уведите ее! Ах!
«Экое добро пропадает, ни она себе, ни другим», – огорчался в душе Ларион Иванов, глядя вослед уводимым женщинам и созерцая все еще не прикрытую роскошную косу Урусовой.
– Н-ну зелье, ах! – едва передохнул Питирим. – Да легче со львом в пустыне состязаться, чем с бабою… Ну, зелье!..
На следующую ночь к ямской избе собрались бояре: князь Воротынский, князь Яков Одоевский и Василий Волынский. Им предстояло трудное государское дело, пытать трех баб: боярыню Морозову, князя Петра Урусова жену Евдокию да дворянского рода Даниловых девицу Акинфею. Диву дались бояре, рассуждаючи о том, что ныне творится в Московском государстве, а особливо в царствующем граде Москве: «Бабы взбесились, все таки до единой перебесились и бабы, и девки». Забрали себе в голову – шутка сказать! – идти за Христом, да так и прут и на все фыркают: боярыни фыркают на боярство, княгини и княжны на княжество, стрельчихи на стрелецкую честь. На-поди! Говорят, что Христос-де и царского роду был, а жил смердом, мужиком, ходил, мало без сапог, без лаптей и спал, су, под заборами, а питался-де под окнами, где день, где ночь жил. А об боярстве-де у Него да о княжестве и помину не было, и кругом-де Него все были мужики и смерды, рыбаки да пастухи. И кинулись это бабы все добро делать: сами нищих одевают и моют, боярышни им шти варят да хлебы пекут, срам, да и только.
Что это поделалось с бабами, бояре и ума не приложат. Житья не стало им дома от этих баб, не приступись к ним, так все рвут и мечут, а смотрят смиренницами.
– Вот и на моей княгине бес поехал, – говорил массивный, остробородый толстяк князь Воротынский. – Уйму ей нету с тех самых мест, как увидела Морозову на дровнях, везли ее тады зимой под царские переходы; совсем взбесилась моя баба. «Хочу, – говорит, – и я за Христом идти!» – «Да где тебе, – говорю, – полоротая, за Христом иттить, коли у тебя дом на руках и хозяйство?» – «Нищим, – говорит, – раздай все…» А! Слышали? Ну, признаюсь, я ее маленько-таки, как закон велит, и постегал по закону: вежливенько соймя рубашку…
– Что жена! – перебил его Одоевский. – У меня дочушка, девчонка, взбеленилась. «Не хочу, – говорит, – быть княжной и служить диаволу, хочу, – говорит, – Павловы узы носить…» А! И откуда они взяли эти Павловы узы? Уж и бог их знает. А всему виной Морозиха эта да Урусиха… Теперь эта моя девчонка все, что ни попадет ей под руку, раздает черничкам да нищим. Уж я не знаю, что и делать с ней: учил малость, так хуже. «Убегу, – говорит, – от тебя, как Варвара-великомученица от отца Диаскора бежала…» А! Каково!
– И точно, времена настали тяжелые, – заметил и Волынский. – С этого с самого новокнижия все пошло да с никоновских новшеств… Допрежь того бабы были как бабы: знали свое кривое веретено. А ныне на-поди! Обо всем-ту они говорят, во все вмешиваются: и Никон-то нехорош, и Аввакум-то хорош, и кресты-те не те, и просфоры не те, и клобук на чернецах велик да рогат-де, да римский-де он, неправый… И в закон бабы пустились: скоро нас, чаю, из Боярской думы выгонят да за веретено посадят, а сами в Боярской думе будут государевы дела решать… Фу-ты пропасть!
– И детей портят, и дети туда же за ними, – пожаловался Одоевский.
– Что дети! Вон царевна Софья Алексеевна комидийные действа смотрит, а на Божественном Писании да на хитростях всяких Алмаза Иванова загоняет, – пояснил Воротынский.
– Что и говорить! А поди, тут дело без черкас не обошлось, без хохлов этих!.. У! Зелье народ!
– А вот теперь великий государь сердитует, гневом пышет, говорит: мы распустили узду, крамоле-де в зубы смотрим, – с огорчением пояснил Одоевский. – Ах, боже мой, мы ли не стараемся?! Вон ноне все тюрьмы полны, сколько заново земляных тюрем выкопали, и все полнехоньки. А крамола, словно гриб после дождя, из земли выскакивает…
За дверями послышалось звяканье кандалов… Бояре встрепенулись.
– Ведут ведьму-ту…
– Хорошенько надо попарить да расправить боярски-те косточки…
В палату ввели, скорее на руках втащили, Морозову. Ее с помощью стрельцов привел Ларион Иванов. Бояре невольно встали, увидав ее спокойное лицо, которому они когда-то при дворе и в ее собственном доме так усердно кланялись.
За Морозовой ввели Урусову и Акинфеюшку. Сестры издали поздоровались.
– Здравствуй, Дунюшка! Жива еще? Не удавили?
– Жива, сестрица. А ты?
– Скучаю об венце… А ты, Акинфеюшка?
– Об странствии соскучилась я… хочу скорее иттить на тот свет, да посошка еще мучители не дали…
Арестантки разговаривали, как будто бы перед ними никого не было.
– Полно-ко вам! – перебил их Воротынский. – Вы приведены сюда не на поседки, а за государевым делом, для пыток.
– Али ты, князь Воротынский, из холопей в палачи пожалован? – заметила Морозова. – Велика честь!
Воротынский не нашелся что отвечать.
– Скора ты! – глянул на непокорную боярыню Одоевский. – Что-то скажешь на дыбе?
– Скажу тебе спасибо, князь Яков; скажу, не забыл-де мою хлеб-соль, как при покойном муже у меня ежеден гащивался, – по-прежнему спокойно отвечала боярыня.
И Одоевский поперхнулся: он вспомнил, как заискивал у этой самой Морозовой, как холопствовал перед нею и ее мужем и как действительно Морозовы до отвалу кормили его вместе с другими прихлебателями, льнувшими, как осы к меду, к царской родственнице и любимице.
Воротынский, который тоже кое-что вспомнил, желая замять свою неловкость, подошел к Акинфеюшке.
– Ты кто такая? Как твое имя? – спросил он.
– Мария, – был ответ.
– Как – Мария! В отписке ты именована Акинфеею Герасимовою, Даниловых дворян.
– Была Акинфея… токмо не я, а другая… Я Мария.
– А чьих?
– Тебе на что? Богова, не твоя и не царева… На том свете не спросят мою душу: Данилова ты али Гаврилова?..
– Покоряешься ли ты царю и собору?
– А тебе какое дело до моей покорности?
– Так мы повелим тебя пытать огнем.
– Пытайте, это ваше дело… Я ничего не украла, никого не убила, никому худа не делаю, токмо люблю моего Христа: за Христа и жгите меня, жиды новые.
Воротынский приказал вести ее в застенок. Она сама пошла впереди стрельцов. За стрельцами последовали Воротынский, Одоевский и Волынский. За ними ввели Морозову и Урусову.