История моей грешной жизни - Джакомо Казанова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На следующий день Лоренцо дал мне отчет в тратах за июнь; оказалось, что у меня есть четыре лишних цехина, и я сказал, что дарю их его жене. Он заметно подобрел. Я не сказал, что то была плата за лампу; но он, должно быть, и сам это понял.
Отдавшись всецело работе, 23 августа завершил я наконец свое творение. Столь долгий труд имел объяснение вполне естественное. Когда стал я прорезать последнюю доску — по-прежнему с величайшей осторожностью, чтобы только сделать ее как можно тоньше, — подобрался я весьма близко к противоположной ее поверхности и, прильнув глазом к маленькой дырочке, приготовился увидеть комнату Инквизиторов; ее я и увидел, однако ж весьма недалеко от дырочки своей, величиною не более мухи, увидел и расположенную перпендикулярно поверхность шириною около восьми дюймов. Именно этого я всегда и боялся: то была одна из балок, поддерживавших потолок. Я понял, что мне придется расширить отверстие в сторону, противоположную от балки, ибо иначе проход оставался столь узкий, что я со своей довольно пышной фигурой никогда бы в него не пролез. Я принужден был расширить отверстие на четверть, по-прежнему опасаясь, что расстояние между соседними балками окажется излишне узким. Расширив дыру и взглянув в другую дырочку того же размера, понял я, что БОГ благословил мой труд. Дырочки я заткнул, опасаясь, как бы не упали в комнату щепки либо луч света от моей лампы, упав через них вниз, не дал знать какому-нибудь приметливому человеку о затеянной мной операции.
Бегство свое назначил я в ночь накануне праздника св. Августина: я знал, что в этот день собирается Большой Совет, а значит, никого не будет в буссоле, смежной с той комнатой, через которую мне непременно нужно будет пройти. Итак, положил я выйти из тюрьмы в ночь на 27 число.
Но в полдень 25 числа случилось то, отчего бросает меня в дрожь даже сейчас, когда я пишу. Ровно в полдень услыхал я лязг засовов; я едва не умер; сильнейшее сердцебиение в области тремя-четырьмя дюймами ниже обыкновенного заставило меня испугаться, что настал мой последний час. Вне себя бросился я в кресла. Лоренцо взошел на чердак, приблизил лицо свое к решетке и произнес восторженным голосом:
— Поздравляю, сударь, я вам принес добрые вести.
Поначалу я решил, что весть эта — о моем освобождении, ибо никакой иной доброй вести ждать не приходилось, и понял, что погиб. Если дыру обнаружат, помилование наверное будет отменено.
Лоренцо входит и велит мне следовать за ним.
— Подождите, мне нужно одеться.
— Это неважно: вам всего лишь надобно перейти из этой гнусной темницы в другую, светлую и совсем новую, там через два окна видно вам будет пол-Венеции, там вы сможете распрямиться, там…
Но я больше не мог, я чувствовал, что сейчас умру.
— Дайте мне уксусу, — велел я, — и пойдите скажите г-ну секретарю, что я благодарю Трибунал за эту милость, — во имя БОГА умоляю оставить меня здесь.
— Вы что, смеетесь? Вы сошли с ума? Вас хотят вытащить из ада и поселить в Раю, а вы сопротивляетесь? Идемте, идемте, надобно повиноваться; вставайте, обопритесь на мою руку, а я велю перенести ваши пожитки и книги.
В удивлении и принужденный прекратить всяческие возражения, я поднялся, вышел из камеры и через минуту с некоторым облегчением услыхал, как Лоренцо велит одному из подчиненных своих нести за мною кресла. Эспонтон мой, по обыкновению, был спрятан в соломе, а это всегда что-нибудь да значит. Мне бы еще хотелось, чтобы последовала за мною и славная дыра, которая стоила мне таких усилий и которую теперь должен я был покинуть; но это было невозможно. Тело мое двигалось вперед, но душа оставалась в камере.
Опершись о плечо тюремщика, каковой ухмылками своими, как ему представлялось, меня подбадривал, прошел я два узких коридора и, спустившись на три ступени, оказался в большой и весьма светлой зале и, пройдя в левый ее угол, вошел через маленькую дверцу в коридор шириною в два фута и длиною в двенадцать; через два зарешеченных окна его, что находились по правую руку от меня, отчетливо видны были крыши города, лежавшего с этой стороны, вплоть до Лидо. Однако в нынешнем моем положении красивый вид служил слабым утешением.
В конце этого коридора была дверь камеры; решетчатое ее окно располагалось напротив одного из тех окон, что освещали коридор, так что узник хотя и сидел под замком, однако ж мог наслаждаться большею частью этой ласкающей взор перспективы. Важней всего было то, что, когда окно открывали, оттуда доносился легкий и свежий ветерок, умерявший невыносимую жару: то был истинный бальзам для несчастного, принужденного задыхаться в камере, особенно в это время года.
В тот момент, как нетрудно представить читателю, все эти наблюдения не пришли мне в голову. Едва оказался я в камере, как Лоренцо велел поставить туда мои кресла, и я немедля рухнул в них; затем он удалился со словами, что велит теперь же принести мне постель и все вещи.
Стоицизм Зенонов, атараксия[217]учеников Пирроновых являют разуму картины весьма невероятные. Их восхваляют, над ними смеются, ими восхищаются, их предают поношению, и мудрецы соглашаются признать способности их лишь с оговорками.
У всякого человека, что принужден судить о возможном и невозможном в области морали, есть причины делать это, отталкиваясь от себя самого: коли он искренен, то не признает любой душевной силы в ком бы то ни было, покуда не почувствует зародыш ее в себе. Я же на сей счет обнаруживаю в себе лишь одно: посредством долгого упражнения человек может обрести силу, каковая не дозволит ему кричать от боли и придаст стойкости перед могуществом первых побуждений и порывов. Вот и все. Abstine и sustine[218]— правила истинного философа, однако физическая боль, что мучит стоика, ничуть не меньше, нежели та, что терзает эпикурейца; горе же легче переносить не тому, кто его скрывает, но тому, кто, жалуясь, доставляет себе подлинное облегчение. Если человек желает казаться равнодушным к событию, от которого зависит дальнейшая его судьба, он таков лишь с виду — конечно, коли он не круглый дурак и не буйно помешанный. Я тысячу раз прошу прощения у Сократа, но тот, кто хвастает, будто всегда умеет хранить спокойствие, — лжец. Я поверю Зенону во всем — пусть он только скажет, что нашел секрет, как помешать естеству своему бледнеть, краснеть, смеяться и плакать.
Я сидел в креслах, словно пораженный громом, неподвижный, как статуя; я понимал, что все труды мои пошли прахом, но раскаиваться мне не в чем. У меня отняли надежду, и я не мог доставить себе иного облегчения, кроме как не думать, что со мною станется дальше.
Мысль моя обратилась к Богу; мне представлялось, что случившееся со мною есть прямое его наказание за то, что он дал мне время завершить труд, я же злоупотребил его милостью и на три дня отложил побег. Верно, я мог бы спуститься из камеры и тремя днями ранее, однако, как мне казалось, не заслужил подобного наказания: промедление мое вызвано было осторожностью, по зрелом размышлении; напротив, за предусмотрительность свою и осторожность заслуживал я вознаграждения, ибо, последуй я природному своему нетерпению, я бы презрел любые опасности.