Последний каббалист Лиссабона - Ричард Зимлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что же в этом удивительного? Вы его предали! Посмеете отрицать? Вы достали свой нож шохета и перерезали ему горло!
— Я совершенно точно это отрицаю. Конечно, мы не любили друг друга. Но между ненавистью и убийством лежит Красное море. А я не пересекал его.
— Где вы были в воскресенье, когда началось восстание? — требовательно спрашиваю я.
— Дома, молился. Одна из моих дочерей больна.
— Богу или Дьяволу?
— Пусть дикая свинья вылижет тебе…
Я с силой бью его головой о выбеленную стену. Он кричит, стонет.
— А свидетели?! — спрашиваю я.
— Со мной были обе мои дочери!
— Весь день?
— Да.
— Тогда почему доминиканцы пощадили вас?
— Я работаю на Церковь, дурень! — орет он.
— Ваши дочери дома?
— Даже не вздумай…
Недостаток сна и пищи начинает собирать свою дань с моей способности логически мыслить и душевного равновесия. Я волоку перепуганного раввина к его дому по улице Святого Петра. Какая-то часть меня, сохранившая ясность ума, понимает, что я позволил отчаянию измотать себя. Я боюсь взглянуть в глаза правде, связать все догадки в понятную последовательность? Все они в целости и сохранности покоятся в моей памяти Торы: Белый Маймон с Двумя Пастями; Диего, избитый камнями; длинный разрез шохета на горле моего наставника; письма от Ту Бишвата. Будь они выдержками из Торы или Каббалы, я мог бы сплести их воедино в осмысленный комментарий, ответ. Неужели я просто боюсь завершить свое путешествие к мести и миновать последние Врата Пустоты за смертью моего учителя?
Согласно Каббале, мед содержит одну шестидесятую сладости манны; сон — одну шестидесятую силы пророчества; суббота — одну шестидесятую славы грядущего мира.
А сон больного, — какая в нем часть смерти? Рахель, младшая дочь рабби Лосы, лежит под шерстяным одеялом на боку, положив тыльную сторону ладошки на лоб, словно защищаясь от людоеда. Ее глаза закрыты, но каждые несколько секунд она вздрагивает, охваченная внутренним холодом.
Эсфирь-Мария, ее старшая сестра, красные глаза которой не выражают ничего, кроме растерянного отчаяния, неподвижно сидит на краешке ее постели. В ее пальцах зажаты четки. Она кивает мне, как делают люди, лишенные способности говорить, заверяя в близости через расстояние.
Я воспринимаю болезненность детского тела как единое целое с отказом Эфраима от Мурсы. Нарушенные обязательства, превращающиеся в предательство, кажется, превращаются в единую цепь, сковывающую вместе всех нас.
— Давно она так? — спрашиваю я.
— С прошлой пятницы, — отвечает Эсфирь-Мария. — Но сначала ей не было так плохо.
— А в воскресенье ваш отец был с ней весь день?
— Это нелепость! — вопит Лоса. — Спрашивать мою собственную…
Эсфирь-Мария поднимает руку, заставляя отца замолчать.
— Да, — шепчет она. — Весь день и всю ночь.
Она поднимается, придерживая ладонью отозвавшуюся болью поясницу. Я говорю ей:
— Я спрашиваю потому, что мой дядя, его…
Она кивает:
— Мы все слышали. Тебе не нужно ничего объяснять. Послушай, когда пришли старые христиане, мы были здесь, прятались. Отец сказал, нас не тронут, но разве убийцам можно доверять? Пока… это был вторник? Я не очень хорошо запоминаю дни.
Я поворачиваюсь к рабби Лосе:
— Тогда почему вы не пустили меня, когда я приходил сюда раньше? Или не зашли ко мне домой? А потом, в микве, когда вы…
— Ты что, спятил?! Ты ломился ко мне в дом. У меня здесь больной ребенок. Каждому известно, что ты хочешь отомстить за своего дядю. А теперь, если ты… Постой… — Лоса пересекает комнату, снимает со стены тусклое зеркало и подносит его мне. — Смотри! — велит он. — Ты бы не сбежал от такого?
Из помутневшего серебра, при слабом свете свечей на меня смотрит перекошенное, страшное лицо, заросшее неопрятной щетиной, обрамленное спутанными грязными волосами.
— Вы правы, — соглашаюсь я. — Ну и видок у меня. — Я достаю из сумки портрет беспризорника, пытавшегося продать Агаду дяди. — Никто из вас не узнает этого мальчика?
Эсфирь-Мария изучает рисунок, склонившись к ореолу свечного пламени.
— Нет, — говорит она, передавая портрет отцу.
Он мотает головой. Обращаясь к раввину, я говорю:
— В таком случае, вы не помогали моему дяде вывозить книги? — Он вновь мотает головой, и я добавляю: — Поклянитесь в этом на Торе.
Он клянется, и в эту минуту Рахель начинает хрипеть во сне, словно в ее груди спрятаны порванные мехи.
— Могу я прикоснуться к ней? — спрашиваю я.
Лоса кивает. Пульс девочки бешено колотится в запястье. Ее лоб горит, но, как ни странно, она не потеет.
— Какие еще симптомы у ее болезни? — спрашиваю я.
— Она не может есть, — сообщает Эсфирь-Мария. — И у нее идет кровь из кишок, когда она…
Девушка наклоняется ко мне, и по ее выжидающему взгляду я понимаю, что своим любопытством нечаянно обнадежил ее.
— Это либо дизентерия, либо испанская лихорадка, — говорю я. — Передается через гнилой воздух и навоз. — На страницах моей памяти Торы возникают строки Авиценны. — Самшитовый чай с вербеной, и как можно больше, — начинаю я. — Ей нужна жидкость, чтобы ее организм очистился потом. И ставьте ей клизмы с мышьяком, разбавленным гранатовым соком и водой. Не переусердствуйте с ядом. Нескольких капель вполне достаточно. — Лоса смотрит на меня поверх кончика своего приплющенного, совиного носа таким взглядом, который мог бы заставить чесаться даже пророка. И все равно, после всего, что случилось, его поза кажется мне больше смешной, нежели оскорбительной. — Приберегите свои глупые взгляды для субботних служб, — советую я ему.
— Больше не будет служб, — печально отвечает он. — Никогда.
— Как и следовало ожидать, — ухмыляюсь я.
— Да что ты знаешь?! — орет он. — От чего ты отказался, кроме еврейского имени?! Ты давал клятву в том, что ноги твоей не будет в синагоге, если Господь убережет нашу общину? Ты отказался от самого дорогого, что у тебя было? Да что ты знаешь о жертвенности?! Тебе было всего одиннадцать. Да, я помню, как ты жался к отцу. А ты помнишь, как я бежал к баптистской купели. Ты никогда не спрашивал, почему? А твой дядя? Ты хоть понимаешь, что все это было ради того, чтобы уберечь большинство из вас от смерти, чтобы удержать вас от убийства собственных детей. Я составил пакт с нашим Господом: спаси евреев Лиссабона, и я приму обращение. Это было ошибкой? Кто может так сказать? Ты?! Или твой дядя?!
Лоса утирает рукавом слюну с губ, гневно глядя на меня горящими много лет скрываемой яростью глазами. К нему подходит Эсфирь-Мария. Гладя его по плечу, она шепчет: