Голоса исчезают - музыка остаётся - Владимир Мощенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы правы, – согласился Межиров.
И со знанием дела, и в то же время следя за дорогой, охотно рассказывал, что Чехов, обретаясь в звенигородских краях, получал от Левитана письма и в них шла речь о том же самом.
Я потом разыскал эти самые письма, сообщил о них Флору. Он сказал: символично, что именно здесь, в Звенигороде, завязалась дружба Исаака Ильича и Антона Павловича и что, возможно, отсюда пойдёт начало его взаимоотношений с Межировым; вот только и писатель, и художник вместе ходили на охоту, собирали грибы и очень любили ловить рыбу в Москве-реке, а вот ему-то всё это не под силу, не для него это, сломленного и не очень подвижного. Ему понравилось чеховское определение природы этих краёв – левитанистая, понравилось и письмо Левитана, отправленное в пору выхода нового сборника Чехова: «Дорогой Антоша <…>, в мрачные дни, когда охотно сиделось дома, я внимательно прочёл ещё раз твои „Пёстрые рассказы“ и „В сумерках“, и ты поразил меня как пейзажист. Я не говорю о массе интересных мыслей, но пейзаж в них верх совершенства». Я об этом сделал пометку в своём блокноте флоровских высказываний. Не удержался и там же привёл ещё одну выдержку из чеховского послания Исааку Ильичу: «Стыдно сидеть в душной Москве <…> Птицы поют, трава пахнет. В природе столько воздуха и экспрессии, что нет сил описать. Каждый сучок кричит и просится, чтобы его написали». И, приглашая Флора на очередную автомобильную прогулку с Межировым, с удовольствием повторял чеховский призыв: «Стыдно сидеть в душной Москве»! Мой любимейший гроссмейстер коротко отвечал: уговорили!
А тогда, прибыв на место, мы побывали в городском краеведческом музее и увидели там картину, на которой была изображена в уютнейшем уголке земская больница, где Чехов работал и жил, называя себя земским эскулапом, исполняя ещё должность уездного врача и находя здесь массу беллетристического материала.
На Сало Михайловича всё это произвело сильное впечатление. Он оживился.
– Давайте, – сказал он, – подъедем к чеховскому дому.
Девушка-экскурсовод, услыхав эти слова, развела руками:
– К сожалению, того дома давным-давно нет.
– Не сохранили? – уточнил Флор.
Та лишь вздохнула:
– Увы…
Гроссмейстер погрустнел, явно обозначились мешочки под глазами.
– Вот так… уходишь, и после тебя ничего не остаётся, – произнёс он скорее для себя, а не для нас с Межировым и, разумеется, не имея в виду Антона Павловича, ни в коем случае.
(Тот день и стал причиной, толкнувшей меня на создание «Ненаписанной поэмы», в которой есть и такие строчки:
…Теперь не сыщешь чеховского дома.
Вот вроде бы найдёшь – да нет, не тот.
Сюда лечиться местный шёл народ.
Табличка медная. Часы приёма…
Теперь и мне печаль твоя знакома
И жить, как прежде жил я, не даёт.)
В музее установилась минутная тишина. Деликатный Александр Петрович тут же сменил тему:
– Давайте пообедаем, посмотрим, чем богат звенигородский ресторан.
И, сидя за столом в ожидании угощения, он попал в болезненную точку сознания Сало Михайловича:
– У вас, наверно, готова книга воспоминаний? Представляю, какой будет эта книга! Бестселлер, как теперь говорят. Нарасхват пойдёт.
Флор с удивлением посмотрел на Межирова.
– Готова? – сказал он. – Нет! Я и не приступал к ней.
Неведомо было Александру Петровичу, что никак не хотел Сало Флор, автор блистательных миниатюр и комментариев к бессмертным и просто важнейшим турнирным шахматным партиям, засесть наконец-то за книгу своей жизни. Беженец-малолетка Первой мировой войны (чудом уцелел в дни погромов на галицийской земле), жертва Второй мировой, не позволившей ему сыграть в Праге уже узаконенный матч с Александром Алехиным, загнавшей его из Чехословакии в СССР, приятель шахматных чемпионов, чьи звёздные имена никогда не погаснут, добрый наставник выдающихся молодых гроссмейстеров и мастеров, он, претерпевший головокружительные взлёты и унизительные падения после переезда в нашу страну, боялся взяться по-настоящему «за перо», чтобы сказать всю правду «о времени и о себе». Ленца, конечно, тоже давала себя знать, но не в ней суть.
Однажды в присутствии Виктора Васильева, автора книг «Загадка Таля», «Второе „я“ Петросяна», «Актёры шахматной сцены», когда мы по этому поводу вели с Сало Михайловичем окопную битву друг против друга, он достал с полки том обожаемого им Франца Кафки и перевёл для меня (надеясь на понимание!) оттуда несколько строк. Там было откровенно сказано, что Кафка, садясь за письменный стол, чувствовал себя не лучше человека, «падающего и ломающего себе обе ноги в потоке транспорта на Place de L’Opera. Все экипажи тихо, несмотря на производимый ими шум, устремляются со всех сторон во все стороны, но порядок, лучший, чем его мог бы навести полицейский, устанавливает боль этого человека, которая закрывает ему глаза и опустошает площадь и улицы, – не поворачивая машин обратно. Полнота жизни причиняет ему боль, ибо он ведь тормозит движение, но и пустота не менее мучительна, ибо она отдаёт его во власть боли».
Вскоре после нашей «битвы» мы были с Флором и международным арбитром ФИДЕ, моей давней подругой из Праги Ниной Грушковой-Бельской в Грузии, в Зугдиди в гостях у Ноны Терентьевны Гаприндашвили, великой чемпионки и милой женщины. Хозяйка наша была очаровательна, беспредельно гостеприимна. Она объявила, что в переводе с грузинского её фамилия звучит как дочь взлетающая. В ней вообще мы чувствовали нечто полётное. Предлагала съездить в Сванетию, подняться на самую верхотуру и подышать морским воздухом (всего-то тридцать километров до берега). От Сванетии Сало Михайлович отказался, а к морю мы прокатились. Флор признался, что ему неловко находиться в летний день на берегу в костюме, но Гаприндашвили сумела вмиг поднять его настроение. Вернулись в Зугдиди, и она предложила Флору, чтобы тот выпил вина и сыграл с ней. Тот – ни в какую: во-первых, мол, не пью, во-вторых, с женщинами стараюсь не играть (намекал на то, что во II международном московском турнире в партии с Верой Менчик упустил выигрыш и не занял из-за этого первое место). Жаль, сказала Гаприндашвили, а Миша Таль не отказывался от рюмочки, после которой ей удавалось сражаться с ним едва ли не на равных. Они сходились с Флором в том, что Таль был самым обаятельным чемпионом, самым остроумным, самым общительным. И ещё, добавила Нона, он – превосходный литератор.
И вдруг – то же самое:
– Сало Михайлович, а когда выйдет ваша книга воспоминаний? Уже готова или ещё работаете над ней?
Нина Грушкова-Бельская толкнула меня локтем в бок: дескать, не следовало бы такой вопрос задавать…
Я уже не раз говорил о том, как ждал (да и весь шахматный мир вместе со мною) от Флора книги его жизни. Она была очень нужна, потому что те, кто его знал и общался с ним, писали о нём, прямо скажем, отрывочно и зачастую поверхностно. В предисловии к посмертному сборничку «Сквозь призму полувека», с удовольствием подхватив легенду, в которой Сало Михайлович величается «золотым пером» и которую охотно поддерживал лично Ботвинник, считавший, что журналистика и стала чуть ли не главным призванием бывшего чехословацкого гроссмейстера, Юрий Нагибин признался: «Мне несколько раз приходилось встречаться с Флором, и хотя встречи эти были мимолётны, они способствовали укреплению во мне того образа Флора, который складывался из написанного им, общественного поведения и той „легенды“, которая сопутствует каждому выдающемуся человеку и далеко не всегда смыкается с былью».