Иствикские вдовы - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нью-Йорк, как я уже сказала, — это бесконечная суета и раздражение, и все же, вспоминая Иствик, я вижу, что и там есть свои отрицательные стороны. (Томми Тортон прислал мне вырезки из дешевого, отпечатанного на ксероксе листка, который ни в какое сравнение не идет со «Словом». Оказывается, «Немо» наконец продали, правда, «Данкен донатс» пообещал сохранить некоторые его исторические особенности при обновлении. Унитарианцы отложили свой антииракский поход на после Дня труда, а потом идея потихоньку и вовсе рассосалась, война в Ираке не вызвала такого бурного протеста, как вьетнамская, добровольцы и призванные национальные гвардейцы продолжают умирать, а людей больше беспокоит состояние экономики.) Так вот, рассказываю дальше: однажды вечером, после того как мы погуляли по городу с Кристофером, — знаю, я слишком часто и надолго бросала тебя в те последние десять дней, но я боролась за спасение твоей жизни: соблазняла человека с очень слабым сексуальным потенциалом и сердцем хладнокровного убийцы в придачу, — я проводила его до дома Неффов (Грета всегда язвительно выражала ему недовольство, если просекала, что он встречался со мной), осталась одна где-то между Хемлок- и Вейн-стрит и направлялась к началу Док-стрит, где припарковала свой «БМВ», когда вдруг очутилась в жуткой, кромешной тьме, словно окунулась в бездонную лужу, я даже не могу тебе этого описать. Это случилось возле унитарианской церкви, которая когда-то была конгрегационалистскои, а до того — пуританским молельным домом, где проводились эти их трехчасовые бдения, во время которых помещение обогревалось только ящиками-подставками для ног, где тлели угасающие угли, разве что не дававшие замерзнуть насмерть. Нигде не горели ни уличные фонари, ни свет в окнах. Я стояла возле какого-то дома, но не знала, кому он принадлежит, — если подумать, в Иствике много домов, чьих хозяев мы не знаем, хотя казалось, что мы знаем в этом городе всех. Так вот, я стояла в этой первозданной тьме, словно в ошметке, оставшемся от леса, когда здесь повсюду еще был лес и люди в жалких деревушках ложились спать, дрожа от страха, что после захода солнца на них нападут индейцы. Я не видела ничего, лишь слабые контуры деревьев и кустов — высоких, возможно, это была туя — на фоне чуть более светлого неба, на котором не было ни звезд, ни луны, и казалась себе совершенно потерянной и слепой, находясь всего в нескольких кварталах от «Бэй-сьюперетта», лившего потоки света на тротуары и освещавшего путь припозднившимся катерам, возвращавшимся в бухту, и детям, которых еще не хватились дома и которые шумно толпились возле «Бена-энд-Джерри», где когда-то была парикмахерская. Я слышала шуршание автомобильных шин, но была одна, как в пустыне, и чувствовала себя, словно ребенок, которого заперли в шкафу, — помню, мои родители-неандертальцы грозились сделать это со мной в детстве, но, кажется, так и не сделали. Вот тогда я и подумала: как же непрочно держится цивилизация на этом континенте. Эта первобытная тьма всегда готова поглотить ее снова.
Крис до смерти любил ходить на могилы Дженни и своих родителей на новом участке Кокумскуссокского кладбища, и там при дневном свете было хорошо видно, насколько состарились гранитные плиты, как они потемнели от перегноя и покрылись лишайником, на многих почти нельзя было уже разобрать имен и дат. Но имелось много и свежих могил, края плит здесь были еще острыми, люди, которых я знала в старые времена в Иствике, гнили под ними в своих длинных ящиках под землей, но продолжали жить в моем сознании; перед моим мысленным взором возникали яркие картинки, лица знакомых людей: кто-то смотрел прищурившись, кто-то смеялся или что-то говорил… Их живые лица пребывали во мне, как будто моя голова была кладбищем другого рода, подвижным, усеянным искрами, вспыхивающими, словно светлячки, так же, как маленькие, никем не высаженные ромашки сами по себе вырастают из-под земли там и сям на настоящем кладбище.
Но давай мы с тобой не будем поддаваться страху. Мы выжили. Так же, как Крис. Пока я это писала, он был дома, уходил, возвращался. Я советовалась с ним по поводу кое-каких технических терминов, хотя вряд ли тебе так уж важна точность. Среди того, чему он меня научил, есть удивительное объяснение причины, по которой мы видим что бы то ни было: оболочка, состоящая из проносящихся вокруг нас электронов, окружающих каждое атомное ядро, отбрасывает фотоны назад, нам в глаза. И еще электроны всегда ищут просвет, который можно заполнить, так что это действительно похоже на любовь, хоть вы и подняли меня на смех, когда я это сказала. Он просит передать тебе привет и сказать, что приносит свои извинения, если у тебя остались еще какие-то неприятные ощущения, и что он был сумасшедшим, когда винил колдовство в чем-то реально случившемся.
Mucho amor (теперь здесь все говорят по-испански).
«Сьюки» было нацарапано красным с той нервной корявостью, которая свойственна людям двадцать первого века, отвыкшим держать в руках ручку. Под своим именем она написала телефонный номер с кодом 212 и свой ист-сайдский адрес. Александра бегло прочла страницы плотно набранного на компьютере текста и положила письмо на стеклянный столик; стекло в горизонтальной проекции отражало оконные рамы, обрамлявшие вид на рыжевато-коричневую, заросшую травой землю высоких сухих прерий такой же скромной, но любимой палитры Запада, как и украшения в ее просторной гостиной, — глиняные горшки племен навахо, зуни, ислета и менее тяжелые, не так тонко изукрашенные сосуды, сделанные Джимом Фарландером; глядя на них, она видела его деликатные руки, ласкающие крутящуюся глину. Маленький навахский коврик был младшим братцем большого, прибитого к саманной стене на несолнечной стороне. Кожаные стулья и глубокие диваны, обитые тканью, повторяли ту же цветовую гамму или ее недостаток, что и скотоводческий край за окном.
Александра вернулась к отсутствию: отсутствию буйной иствикской зелени и такому же звонкому, как утреннее пение петуха, отсутствию Джима. Ей казалось, что ощущение его отсутствия со временем сгладится так же, как затягивается рана или каждую весну возрождается к жизни дерево. Но нет, с мужским упорством, которое она так любила, сжав губы, он оставался далеко и дарил ее тишиной, в которой мысли могли свободно ходить по кругу, что они и делали.
Забот было много. Его магазин, который в жаркие месяцы мог позволить себе отдохнуть в истоме, нужно было открывать снова и наполнять товаром. Она должна вернуться к гончарному кругу, чтобы создавать свою собственную, пока пробную, фарландеровскую керамику. А еще она могла начать снова лепить своих малышек, свои маленькие феминистские фетиши, не соревнуясь больше с мужем за место у печи для обжига. За время ее отсутствия дел поднакопилось, хотя она платила своей уборщице Марии Грейвулф, чтобы та присматривала за домом и пересылала ей счета и письма, которые выглядели важными. Среди корреспонденции, которая, сточки зрения дальновидного понятия о приоритетах коренной жительницы Марии, не была достаточно важной, чтобы ее пересылать, скопилось много уведомлений о собраниях консультативного совета Дома Мейбел Додж Лухан, несколько налоговых квитанций, увы, прискорбно просроченных, письмо от Уорда Линклейтера, оплакивающее ее отсутствие и приглашающее ее на ужин, как только она вернется, а также зловеще напоминающее в постскриптуме, что ни он, ни она не становятся моложе. Еще одно письмо пришло от хозяина галереи в Санта-Фе, который хотел поговорить с ней об устройстве ретроспективной выставки «неоиндейской» керамики Джима Фарландера, — ей не нравилось слово «неоиндейская», но, вероятно, оно было образовано по аналогии с «постмодерном». Она будет рада видеть, что Джим удостоен такой чести, ответила она.