В дороге - Джек Керуак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Видеть моего малютку? Его звать Перес, он шесть месяцев возраста.
– Ба! – сказал Дин. Его преобразившееся лицо все еще лучилось несказанным удовольствием, если не блаженством. – Да такого прелестного карапуза я в жизни не видел. Только посмотрите на эти глаза! Нет, Сал и Стэн, – прибавил он, с серьезным, умильным видом повернувшись к нам, – я хочу, чтобы и-мен-но вы увидели глаза этого маленького мексиканца, сына нашего замечательного друга Виктора, и поняли, каким он станет в зрелом возрасте. Ведь его неповторимую душу можно увидеть, лишь заглянув в окна, коими и являются его глаза, а такие восхитительные глаза несомненно предвещают в будущем прекраснейшую душу.
Чудесная была речь. И чудесный ребенок. Виктор печально смотрел на своего ангелочка. Каждый из нас жалел о том, что у него нет такого сынишки. И столь велика оказалась сила нашего воздействия на душу ребенка, что он что-то почувствовал и на личике его появилась гримаса, а затем и горькие слезы, выражавшие некую неведомую скорбь, унять которую мы не могли, потому что корни ее были окутаны бесчисленными тайнами слишком далекого прошлого. Чего только мы не перепробовали! Виктор пытался его укачивать и едва не задушил поцелуями, Дин что-то нежно ворковал, я гладил малышу ручонки. А он рыдал пуще прежнего.
– Ах, – сказал Дин, – мне очень жаль, Виктор, что из-за нас ему стало грустно.
– Ему не грустно, ребенок плакать.
В дверях за спиной Виктора стояла, не решаясь выйти, его маленькая босоногая жена. С беспокойной нежностью во взоре она дожидалась момента, когда младенец вернется ей на руки, такие смуглые и ласковые. Продемонстрировав нам сына, Виктор снова влез в автомобиль и горделивым жестом указал направо.
– Да, – сказал Дин и, повернув машину, направил ее по узким, как в Алжире, улочкам, и всюду нас провожали кроткие и одновременно любопытные взгляды.
Мы подъехали к публичному дому. Это было шикарное заведение, украшенное лепниной и залитое золотистыми лучами солнца. На улице, облокотившись на подоконник открытых окон борделя, стояли два полицейских в мешковатых брюках, сонные и скучающие. Когда мы входили, оба окинули нас коротким пытливым взглядом, и все те три часа, что мы куролесили у них под самым носом, они не сходили с места. Лишь в сумерки мы вышли и, согласно распоряжению Виктора, вручили каждому из них сумму, в переводе составляющую двадцать четыре цента, – просто для соблюдения проформы.
А внутри мы обнаружили девушек. Одни развалились на кушетках по ту сторону танцевальной площадки, а справа, у длинной буфетной стойки, накачивались спиртным другие. В середине был устроен сводчатый проход, ведущий в маленькие спальные кабинки, похожие на те, что ставят для переодевания на городских общественных пляжах. Кабинки эти со двора были освещены солнцем. За стойкой стоял хозяин – молодой парень, который, узнав, что мы хотим послушать мелодии мамбо, моментально исчез, вернулся с кипой пластинок, большей частью Переса Прадо, и принялся заводить их через громкоговоритель. Спустя минуту весь город Грегория мог услышать, какое веселье разыгрывается в «Зала де Байль». В самом же зале музыка грохотала – а именно так и надо слушать музыкальный автомат, для этого он и придуман – так оглушительно, что мы с Дином целую минуту не могли оправиться от потрясения, поняв, что сами ни разу в жизни не отважились послушать музыку так громко, как хотели, а хотели всегда именно так. Ее дребезжащие звуки едва не сбили нас с ног. Еще через несколько минут половина населения ближайших кварталов собралась у окон полюбоваться тем, как Americanos отплясывают с девицами. Люди стояли на земляном тротуаре бок о бок с полицейскими и, перегнувшись через подоконник, безучастно наблюдали за нами. «Еще мамбо-джамбо», «Чаттануга де мамбо», «Мамбо нумеро охо» – эти потрясающие мелодии переполняли собой таинственный золотистый послеполуденный час, напоминая о звуках, которых ждешь в день Страшного суда и Второго пришествия. Трубы звучали так громко, что были, казалось, отчетливо слышны в пустыне, где и родились когда-то первые трубные звуки. Барабаны задавали бешеный ритм. Ритм «мамбо» – это ритм «конга» с берегов Конго, реки, принадлежащей Африке и всему миру; это настоящий всемирный ритм. «Ум – та, та-пу – пум, ум – та, та-пу – пум». Динамик обрушивал на нас грохот фортепиано. Каждый вопль вокалиста казался предсмертным. Под заключительные трубные рефрены чудовищно неистовой «Чаттануги», сопровождавшиеся достигшей апогея дробью барабанов «конга» и «бонго», Дин застыл и минуту стоял как вкопанный, пока его не прошиб холодный пот. А потом, когда трубы резко всколыхнули оцепенелый воздух раскатами пещерного эха, глаза его округлились и расширились, словно при виде дьявола, и он зажмурился. Меня и самого трясло, как марионетку. Я слышал, как ветер труб задувает источник еще недавно виденного мною света, и дрожал от страха.
Под быструю «Мамбо-джамбо» мы с девицами закружились в бешеном танце. Сквозь собственное бредовое состояние мы начинали видеть, насколько они разные. Да, девицы были бесподобные! Удивительно, что самая неуемная из них оказалась наполовину индианкой, наполовину белой, и было ей всего восемнадцать. Она приехала из Венесуэлы и походила на девушку из приличной семьи. Одному Богу известно, зачем ей понадобилось в таком возрасте, с такими пухлыми щечками и невинными глазами становиться в Мексике проституткой. Наверняка ее довела до этого какая-то страшная беда. Пила она, не зная меры, и останавливалась только тогда, когда казалось, что ее того и гляди стошнит от последней рюмки. К тому же рюмки она то и дело опрокидывала, что было неплохим способом заставить нас как следует раскошелиться. Вырядившись средь бела дня в тонкий халатик, она лихо отплясывала с Дином, висла у него на шее и молила, молила обо всем на свете. Дин так одурел, что не знал, с чего начать – то ли с девушек, то ли с мамбо. Наконец они умчались в сторону кабинок. Мне досталась нудная толстая девица со щенком. Она страшно разобиделась, увидев, что я невзлюбил собачонку, которая то и дело норовила меня укусить. Решив пойти на компромисс, девица унесла щенка, однако, когда она вернулась, меня уже заарканила другая, поаппетитнее, но тоже не из самых лучших. Эта сразу повисла у меня на шее, как пиявка. Я пытался вырваться из ее объятий и подобраться поближе к шестнадцатилетней чернокожей девчонке, которая сидела в другом конце зала, угрюмо разглядывая собственный пупок сквозь приоткрывшуюся в коротеньком платьице щель. Вырваться мне так и не удалось. Стэн занялся пятнадцатилетней девочкой с кожей цвета миндаля и в платье, которое было застегнуто на несколько пуговиц вверху и на несколько пуговиц внизу. Все это было чистейшее безумие. Через ближайшее окно за нами наблюдало не меньше двадцати человек.
В какой-то момент появилась мать чернокожей малышки – скорее, даже не чернокожей, просто смуглой. Когда я это увидел, мне стало стыдно добиваться той, кого я по-настоящему желал. Я позволил пиявке увести меня в глубь заведения, где, словно во сне, под грохот и рев установленных внутри дополнительных громкоговорителей, мы с полчасика испытывали пружины кровати. Это была простенькая квадратная комнатенка с деревянными перекладинами вместо потолка, с образком в одном углу и умывальником в другом. Темный коридор оглашался девичьими криками: «Agua, agua caliente!» – что значит «горячая вода». Стэн с Дином тоже исчезли. Девица моя запросила тридцать песо, или около трех с половиной долларов, а потом принялась сверх того вымаливать еще десять песо, сочинив при этом длинную невразумительную небылицу. Я не знал счета мексиканским деньгам; знал я только одно: у меня не меньше миллиона песо. Я швырнул ей деньги. Мы снова помчались танцевать. У полицейских был все тот же скучающий вид. Динова венесуэльская красотка втащила меня через какую-то дверь в еще один чудной бар, который, судя по всему, тоже принадлежал публичному дому. Молодой буфетчик, протирая бокалы, разговаривал со стариком с подкрученными кверху усами, а тот сидел и с пеной у рта что-то доказывал. И там был громкоговоритель, захлебывавшийся звуками мамбо. Казалось, одурманен весь мир. Венесуэла повисла у меня на шее и принялась выпрашивать выпивку. Буфетчик, мол, ей не нальет. Она все просила и просила, а когда он наконец дал ей рюмку, она ее расплескала, и на этот раз уже не нарочно – я увидел досаду, мелькнувшую в растерянном взгляде ее несчастных, глубоко запавших глаз.