Крепость сомнения - Антон Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Да? – с сомнением произнес Илья.
– Ничего, я в теме, – заверил его Константинов.
Илья начал рассказывать, сколько и зачем нужно ему денег. Дослушав Илью, Константинов долго ничего не говорил и смотрел в окно на свои сказочные ели, засыпанные снегом.
– О, снегири прилетели... Схема хорошая, – сказал наконец он, – и жалко отказываться от такой мазы...
– Тогда что? – спросил Илья.
– А тебе оно надо? – спросил Константинов с выражением. – Слушай, было время, я поссать не мог один сходить... Ты с парашютом прыгал? – неожиданно спросил он.
– Нет, – сказал Илья, – а что?
– Опять, что ли, баба какая?
Илья немного смутился.
– Чуть что, сразу баба, – недовольно сказал он.
– Да потому что я тебя знаю. Тебе на хер это все не надо... Куда же нас тянет-то, а?
Некоторое время они молчали.
– Ты денег дашь? – спросил Илья.
– Да нет, дам, конечно, – упавшим голосом сказал Константинов. – Ты же переводить будешь? Ну, сам тогда обезналичь...
Он поднялся с кресла и, сунув руки в карманы брюк, прошелся по комнате. – Проехалось, конечно, по нам это время... Ты не поверишь, – он усмехнулся, – не ощущаю я полноты жизни. – Он задумчиво обвел взглядом глядящее со стен покоренное им царство дикой природы, как будто призывал в свидетели кабиров, антилоп и зебу. – Что-то ушло, а что – не знаю, как звать – не знаю, как сказать – не знаю. Так что: in God we trust. All others pay cash*.
Пожилая гувернантка, похожая на викторианскую леди, ввела детей: мальчика лет шести и трехлетнюю девочку, одетых для улицы.
– Виктор Анатольевич, – должила она, – мы выйдем на воздух.
Илья смотрел за тем, как Константинов возится с детьми. Девочка была удивительно похожа на Константинова, только цвет волос у нее был русый, а у Константинова темный. Потом дети ушли, и они долго еще сидели и вспоминали то время, когда не знали еще такого выражения – полнота жизни.
Илья ехал домой, и почему-то все время мысли его возвращались к детям Константинова. Им можно было позавидовать, а ему было их жалко. Через несколько лет их увезут в Англию и отдадут в пансион, где сквозит еще пуританским духом. У них не будет друзей. Они будут расти в чужой стране. Будут гулять в подстриженных садах. Иногда будут приезжать на каникулы и сидеть за этим забором.
Расстались они с Константиновым не вполне довольные друг другом.
* * *
Газеты и телевидение так распропагандировали последние открытия науки, что все известные чувства, побуждения, то или иное поведение в какой-либо ситуации потеряли свой сакральный смысл, а превратились во все извиняющие диагнозы. Теперь не было больше любви, а был тестостерон, не было непостижимых небесных произволений жизни и смерти, а были они просто беспрепятственным током крови или просто тромбом, закупорившим сосуд. Любознательность людская, призванная развеять тьму и все прояснить, достигала обратного, и дотошность науки погружала человека в такой беспросветный мрак причин и следствий, что самый свет в этих синтетических потемках казался неуместным. Тайна, которую человек ощущал в себе и носил с рождения, не являлась больше тайной для людей, бывших в ладу с образованием и идущих в ногу с веком. Судьбы не ходили более неизреченными путями. Каждый психотерапевт знал способы воздействия на вашу душу, а Бог, которому она принадлежала, снисходительно допускался в качестве пока еще безобидной сказки.
До поры Тимофей представлял себе жизнь как совокупность эпизодов, каждый из которых является неизбежной причиной последующего. Предопределенность как будто лучше всего доказывала существование надлунного мира. Но все чаще и навязчивей тягостное подозрение овладевало им, и тогда он старался затаиться, замереть, заставляя себя прислушаться к работе организма, частью которого он себя так отчетливо ощущал. Сам он, как и многие другие, привык измерять свою жизнь знаками судьбы, с того времени, когда он обрел способность к анализу, ему казалось, что он чувствует их и замечает повсюду, но он отдавал себе отчет, что часто он видит то, чего нет, и даже больше: что сами по себе знаки эти ничего не предвещают, а оборачиваются в конце концов какой-то, иногда очень даже недоброй, насмешкой. И мир, вечно текучий, давал этим понять, что нет смысла подбирать к себе ключ, но что двери его раскрываются не по велению человека, а по собственному его непостижимому промыслу.
«И это жизнь? – спросил он себя. – Это она и есть?» – С каким-то обиженным недоумением обвел глазами доступное взору пространство. Как если бы вместо крейсера, подминающего под себя волны, увидел себя заложником утлой, берущей воду и текущей плоскодонки, которую то и дело приходится тащить волоком, от плеса до плеса, бредя по бесконечному мелководью, как бурлак.
Взгляд его упал на книжного жучка. С видом деловитым, независимым и целеустремленным крохотное насекомое правило путь к неведомой цели и, казалось, улыбалось всем своим просвещенным существом.
Тимофей еще раз оглядел обстановку комнаты, в которой находился; еще раз его глаза свершили путь, похожий на синусоиду, еще больше удивления выступило в них. Тут он и услышал жизнь: шорох Садового, вздохи подъездов, и будто только сейчас постиг ее тайный замысел: двигаться, танцевать, создавать ритм. И даже вот эта букашка, неслышно свершающая свой путь, – куда? зачем? – и только сам себе он казался – самое живое из всех живых – существом совершенно мертвым. Только глаза, наверное, отражали, собирали остатки света, смешав на палитре сетчатки редкие отблески вечера.
И вдруг краем глаза увидел, как выплыла, взметнулась из серого, вспененного быстрым ветром облака луна с размытыми краями, исполненная наливающейся силы, и, взъерошив макушку тополя, стремительно протекла по восходящей дуге за соседний дом в неразличимые высоты, оставив только свет, и свет этот поверг все различимое в такую таинственность, из которой не было исхода.
Его обескураженный взгляд, блуждавший в потемках, напал на черный прямоугольник, лежавший на столе. Тимофей долго не мог понять, что это за предмет, но ему не хотелось протянуть руку, чтобы выяснить это. Довольно долго он сидел и задумчиво глядел на этот непонятный прямоугольник, но потом все же подвинулся и нащупал лендриновую тетрадку. Он включил свет, раскрыл ее на первой странице, где была карта, и с жадностью на нее уставился, словно бы надеясь, что, расшифровав ее, он получит ответы сразу на многие, если не на все, свои вопросы. Только теперь он обратил внимание, что обозначения эти образовывали как бы треугольник, на вершине которого стоял разъезд «Терпение». Форт «Безмятежность» занимал нижний правый угол, а крепость Сомнения – нижний левый.
И размышления о возможных путях захватили его. Можно ли было попасть в форт Безмятежности прямо из крепости Сомнения, или же путь этот пролегал исключительно через разъезд Терпения? И каково вообще было направление движения: из форта в крепость или наоборот? Или путешествия эти возможно было соверешать в обе стороны, если картограф вообще предполагал здесь какое-либо движение? Или, быть может, полагалось пребывать на разъезде и с его высот хладнокровно озирать обе возможности бытия. Теперь он мог делать смелые гипотезы – то, чего никак не мог в обычном состоянии, – и был волен делать с ними все, что будет ему угодно.