Бегство в Египет. Петербургские повести - Александр Васильевич Етоев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это когда мамы нет дома. Если мама дома, к папе никто не ходит, только дедушка бывает на выходных. Придёт на кухню, сядет со мной за стол, возьмёт ложку, опустит её в тарелку. «Едим поровну, – скажет с серьёзным видом. – Сначала ты свою половину ешь, пока я ложкой середину перегораживаю, потом меняемся, моя очередь». Шутка эта старая, как сам дедушка, но я молчу, чтобы его не обидеть. Не то умрёт, как бабушка, – от обиды, так она сама говорила, перед тем как умерла прошлым летом.
Когда дедушка приезжает на выходные или мы приезжаем к дедушке, если он не может или болеет, папа хмурится и отмалчивается в сторонке, пока мама и дедушка разговаривают. Компьютера у дедушки нет, только старый маленький телевизор, а каналы, которые смотрит дедушка, папа называет «пропутинскими». И в «Фейсбуке» при нём, при дедушке, тоже не очень-то посидишь. Но папа всё равно не выдерживает и лезет в свой ноутбук узнать, какую ещё «новую пакость устроили путинские сатрапы». Я не знаю, кто такие сатрапы, может, это папины акуаки, которые съедают людей или скармливают их акулам.
Иногда папа мне нравится. Это бывает редко – или когда папа приходит пьяный и делается похожим на Эйтыкто – помните, ну который ночью? – или когда папа рассказывает про лодку-контику, которую однажды построит и уплывёт на этой лодке-контике на какой-то остров свободы.
«На Кубу?» – мама его спросила.
«Сама ты Куба», – папа ответил маме и грозно расхохотался.
После они поссорились.
Я вижу, как мама терпит. Всё терпит – и папины уходы из дому, и Путина его, и футбол, и ссоры, которые он устраивает и которые выеденного яйца не стоят («О чём я могу говорить с человеком, который не читал Мураками!»). Так же мама терпела бабушку, когда та была живая, терпела и прощала ей всё, даже тот дикий случай, когда бабушка написала на бумажном клочке: «На смерть бабки Веры» (бабушку звали Вера), подложила этот клочок в букет, который мама подарила бабушке в День Победы, и рассказывала потом знакомым, что это мама подложила записку, чтобы бабушка умерла скорее.
Единственное, чего мама не терпит, – это если папа бьёт меня тапком по голове, разозлившись на моё тупоумие. Он ещё говорит при этом, что я пошёл в её деревенский род и надо меня отправить в деревню, откуда мама моя приехала. Только разве я виноват, что не знаю слова «коррупция»? Зато я знаю, как устроен арбуз, и умею слушать предметы.
Я на папу не обижаюсь, это папа не сам, это папе акуака подсказывает. Он живёт не в папиной книжке, его место за книжным шкафом, там, где старые обои отклеились, он приходит по ночам к папе, забирается через ухо в сон и хозяйничает в нём, будто у себя дома.
Акуака никого не боится, зато его боятся все вещи у нас в квартире. Он их портит, если вещи теряют страх, а некоторых убивает. Он убил мамину вазу, и теперь в ней умирает каждый третий цветок. Мама тогда очень пугается, она считает, что если в вазе число цветов чётное, то это к смерти, потому что только на похороны приносят по четыре цветка.
После той среды, когда они кричали на кухне, в четверг вечером, мы уже поужинали, папа с мамой разговаривали друг с другом. Меня не было, я в комнате рисовал вокзал, но прислушивался, мне было нужно.
«Говорили мне, что для женщины мужчина лишь средство», – слышу я, говорит папа.
«Кто говорил?» – это говорит мама.
«Есть кому говорить», – отвечает папа каким-то не своим голосом.
Я знаю, что говорит не он, это говорит акуака. Я слышал, как в коридоре шелестели обои и этот вредный человечек прошёл на кухню, встал за папиной спиной и говорит голосом папы.
Я хотел пойти сказать, чтобы его не слушали, но на вокзале объявили как раз, что поезд «Северогорск – Ковальск» прибывает на третий путь. Я начал рисовать пассажиров и поэтому пропустил слова, которые они говорили после.
А ещё после приехал дедушка, и они с папой сначала спорили очень громко, а потом мама пришла ко мне и сидела молча, пока я рисовал дядьку с рыжим хвостом, как он стоит в очереди на двадцать седьмой троллейбус.
«В войну немцы убивали стариков и детей, – в это время говорил дедушка, – и писатель Эренбург придумал очень правильные слова: „Убей немца!“ – и эти его слова были развешаны по всей стране на плакатах. А сейчас идёт другая война, и эти ваши, которые вас науськивают, уничтожают страну, её будущее, русский мир наш уничтожают. Отменить бы всю вашу демократию да посажать ваших уродов на кол».
«Ты фашист! – кричит ему папа. – Все, кто за смертную казнь, – фашисты».
«Я фашист, – спокойно говорит ему дедушка. – Только я тот фашист, который бил фашистов под Ленинградом».
Потом мама спросила меня про хвост. Я сказал, что дяденька едет с ёлки, на которой лисой работал, и забыл его отстегнуть. Это чтобы мама не волновалась. Ведь на самом деле хвост настоящий. Вон он как висит и подёргивается.
Папа убежал в свой «Фейсбук», а дедушка пришёл в мою комнату и стал рассказывать про свой «Скороход», где он работал в мотоциклетной лаборатории. Он про это всегда рассказывает. Про то, как он сдавал экзамен ботинку – как во время специального пешеходного перехода из Ленинграда в Москву он возглавлял обувную лабораторию, наблюдал за состоянием ботинка, какие части – подошва или каблук – больше изнашиваются. Лаборатория находилась на мотоцикле, которым управлял дедушка. Это ещё до войны было.
Мне его рассказ нравится. Дедушка знает об этом, потому он и рассказывает его так часто.
Дедушка ушёл спать, мама тоже ушла из комнаты, папа мыл на кухне посуду.
Я послушал, как кашляет акуака, он всегда кашляет, когда прячется у себя под обоями, подошёл к зеркалу, растянул рот и стал похож на полинезийца. Завтра я ухожу из