Крест на чёрной грани - Иван Васильевич Фетисов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тесины на домовину были припасены загодя. Приберегал себе. И ладно, хоть не суетиться, когда суета – самая страшная помеха: с похоронами надо управиться побыстрее и без огласки. Доски выбрал лиственничные, и гроб получился надёжный, долговечный. Укрыв в нём мертвеца, Кирсан принялся копать могилу. Место выбрал на левой оконечности, от глаз людских в стороне. Днём разводил огонь, а ночью выбрасывал талую землю…
– Вот здесь твой вечный покой, адмирал, – сказал Кирсан, когда забросал могилу землёй и перекрестился. – Завтра схожу к отцу Сафронию и попрошу молитву за упокой твоей измученной души…
Отец Сафроний, удивлённый странными похоронами, спросил:
– А почему, раб божий Кирсан, похороны учинили не прилюдно?
– Неприглядно было смотреть на покойника. Да и везти на погост не на чем.
– Рода, чина его не знаете?
– Знаю. Веры православной, военной служебности, имя Александр…
– Исполню ваше прошение. Священным Писанием такое не воспрещается. Наоборот, от того одним большим грехом земля не пополнится. Слушай, раб божий Кирсан…
Боже наш, спаситель Исусе Христе, прими в свою благословенно вечную обитель неприкаянную душу-странницу твоего покорного раба Лексана… Приюти её грешную, дабы не случилось в моей епархии страшного греха, коим может стать творимое нечистой силой всякое людское бедствие – безродица и пожар, градобитье аль наводненье. Отнеси безвредным ветром и всякую другую беду, коль соберётся она в наших краях…
За твою великую благость, Боже наш, спаситель Исусе Христе, прихожане нашего Святониколаевского храма клятвенно и от всей души помолятся…
Аминь.
Отец Сафроний, пространно помахав кадилом, спросил:
– Каково оцениваешь, раб божий Кирсан, сие заупокойное?
– Славно молвлено, отец Сафроний, – ответил Кирсан и в знак благодарности за усердие подал пятирублёвую золотую монету.
Глава XV. На родном подворье
В просторной ограде с редкими следами конских копыт на утоптанном снегу Фёдора встретил пёс Полкан. С тихим ворчанием он вылез из конуры и, присев на задние лапы, стал всматриваться: свой или чужой пожаловал в его полуопустевшую усадьбу? Смотрит пёс, не решаясь ни приветить, ни сердито гавкнуть.
– Не узнаёшь? Забыл, Полкашка… Старого друга забыл.
«Ага», – моргнул Полкашка.
– А я тебя помню. И ты должен. Подумай. Разве можно забыть, как мы с тобой пасли стадо овечье. Я слева иду, а ты справа. Зорко стерёг, не хуже меня. Но однажды я тебя крепко поругал. Надо было. Ты поймал и задавил зайчонка, совсём ещё глупого зверька. Притащил его в зубах, встал передо мной и хвалишься: «Посмотри, Федька: я вот што могу, а ты…» Хотел, чтоб я тебя, разбойника, похвалил, а получил выговор. Помнишь?
Полкашка поплясал передними лапами и вильнул клочковатым хвостом.
– Ну вот, помнишь, значит. Память, она такая штука, Полкашка, што её так просто не вытравишь… Не страшны ей ни огонь, ни вода.
Однако Полкашка, несмотря на то что признал старого друга, сидел по-прежнему скованно-хмурый. В глазах (и откуда ей взяться?) слезится бесконечная тоска – вечная спутница глубокой обиды. Уж не на Федьку ли ты затаил её за то, что где-то шатался по белу свету и потому без тебя, не видя заступника, разорили жадные вороны свитое беспокойной хозяйкой ласточкой тёплое гнездо? Молчит Полкашка (что он скажет?), ждёт, когда скажет Федька, но и тот пока не знает ответа…
Подворье сковано тишиной. Фёдор хотел, чтобы она скорее наступила там, на войне. Он хотел вечно впитывать в себя её успокоительную силу за плугом в поле весенним днём, в разморённом летним зноем берёзовом перелеске или у нащупавшего себе дорогу меж дикого разнотравья полусонного ручья. Слушай! Она без твоего заказа, по чьему-то коварному умыслу явилась на подворье твоих матери и отца. Явилась не для того, чтобы успокоить и утешить надеждой на добрую долю, – пришла, чтобы разбудить до отчаяния и так уж наполненную тревогой душу. «Слушай!» – откуда-то всё доносится, как насмешка, приветливый голос.
Ему ли велят?! Фёдору надо, чтоб эту пружиной натянутую тишину кто-нибудь да нарушил. Но – ни живого человеческого гласа, ни сытого лошадиного храпа, ни мычания коров. Только один ворон, горласто каркнув, низко пролетел над усадьбой и, не выглядев добычу, скрылся за пустыми постройками.
Где люди? Куда подевались лошади и коровы? Видно, на постоялом дворе в Подкаменском Глеб сказал правду. Отец-то давно бы уж показался, чтобы встретить долгожданного сына.
Наконец на крыльце показалась мать, Евдокия Ивановна, и, увидев стоящего посреди ограды человека в шинели и высокой папахе, перекрестилась. Боже мой! Кого ты послал сегодня? Смотрит оторопелая старушка, силится что-то сказать и не может. Фёдор оглянулся, мать, узнав его, кинулась навстречу.
– Федюшка! Сыночек! – прижалась к груди, запричитала. – Будто с тово свету…
– Почти оттуда, матушка, полгода пролежал в лазарете.
– После увечья?
– Пуля чуть не по сердцу сквозь пролетела…
– Батюшки! Я уж как-то было собралась, ни слуху от тебя, ни духу, поставить за упокой свечку… Пришла в церковь, прошу батюшку, а он мне и говорит: «Рано, матушка, заупокойные молитвы творить. Лучше проси Господа Бога, чтобы сын твой вернулся… А я и так, родной, денно и ношно за тебя молилась. И вишь, всё не зря. Знамо, есть она, спасительная сила небесная…
– Може, и есть… Пусть будет, – утешая мать, сказал Фёдор. – Пойдем в хату. Сегодня морозно – простынешь.
Градовский дом-пятистенок, по давним деревенским понятиям, выделялся на заимке среди других вековой надёжностью. Стены из выстоявшегося сосняка в опоре на каменный фундамент, крашеная железная крыша, кружевно-резные ставни, наличники, карниз – всё привлекало взор всякого прохожего – одних как бескорыстных любителей рукодельной красоты, других как жаждущих, но не могущих иметь такое жилище. Своё суждение было у пришлых по разным причинам людей. Они считали, что доброе жильё – гордость и достоинство сибиряка – человека, наделённого природой силой и выносливостью, гостеприимством и бескорыстием. Дом – лицо его хозяина. Градовскую усадьбу начал обустраивать ещё до турецкой войны дед Григорий Павлович. Вывел коробку, положил матку, настелил потолок,