Ида Верде, которой нет - Марина Друбецкая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да романчик уже фильмировали в России, голубчик, — хмурился Грин.
— Так это еще лучше! Здесь это называется ремейк — пересъемка фильмы заново.
— Ну, паруса вам в руки.
Этот же слизнячок-посредник притащил его и на нынешнее празднество и куда-то подевался. Спать хотелось смертельно. Лица фланирующей публики сливались в одну глупо улыбающуюся физиономию, которая двоилась, троилась, скалилась. Грин поморщился в полусне, а когда открыл глаза, то взгляд его уперся в наглую девицу в мужском брючном костюме. На кого-то из его снов она была похожа — а сны и явь давным-давно, со времен его побега с Апшерона, смешались в муторную сюжетную кашу. На кого же?
Вдруг он вспомнил вчерашний рассказик слизняка-посредника про божественную Иду Верде: «Как?! Вы не знаете, чем закончилась „Охота на слезы“? Не слезами — рыданиями! Ее унесла лавина. Растерла ледяную красавицу в снежную пыль».
Глаза Грина то закрывались, то приоткрывались, и сквозь туман скользила высокая фигура. Приближалась к фотографиям, отдалялась, зачем-то перегибалась через балконные перила — а ну как полетит над кипарисовым бульваром, дурища.
Грин протянул руку в попытке удержать, не дать упасть, да сам свалился с козетки. Официант, оказавшийся кстати рядом, помог ему подняться и усесться в кресло. В награду за это гость взял у него с подноса початую бутылку шампанского.
Ледяная жидкость Грина отрезвила. И он понял: лысая девица, слоняющаяся между фотографиями, конечно, не Ида Верде — не та Верде, которую он помнил по бакинским съемкам и приему в ее крымской усадьбе. Но… Но что-то подсказывало ему, что только Верде могла придумать и сыграть нахальную пролетарку, полосующую взглядом разнеженную публику. И только вслед Верде так могли смотреть мужчины — а половина вьющихся здесь мерзавцев уже готовы плясать под ее дудку. Только дай, голуба, первую ноту.
«А впрочем, какая разница, кто она», — примирительно подумал писатель и снова погрузился в сон.
Ида смотрела на кипарисы, на небо, похожее на натянутый шелк. В Крыму небо совсем другое — прозрачное, будто созданное для акварельной размывки. А здесь — для точеного японского пера. Сколько лет назад они с Лексом стояли на одном из крымских холмов, рассматривали пальму, одиноко маячившую на сливочном небосклоне, и обсуждали с архитектором Мержановым, как должен выглядеть их удивительный стеклянный дом! Теперь ее недоразведенный муж наверняка устроит в этом доме музей ее памяти и среди многочисленных зеркал будет с пафосом играть перед посетителями роль безутешного вдовца. Еще и мемуары напишет.
Ерунда! Не стоит оглядываться!
Она теребила хрустальную сережку, которая чуть натерла мочку левого уха. Подарок матери. Две прозрачные капли в серебряных узелках.
Фойе почти опустело — гости перемещались в зрительную залу. Фотографии веселились сами по себе, без свидетелей.
Странно — сама она совсем не помнила этого дня. Только какие-то малозначительные детали. Блестящий капот пальминского автомобиля удивительного василькового цвета. Мелькают тонкостволые сосны, за ними скачет солнце. Дородный оператор отгоняет от камеры любопытствующих. Крики, визг. По веранде, никем не обихоженные, летают надувные предметы из гуттаперчи — стул (в будущем — знаменитый пальминский «хохочущий стул»!), тарелка (с настоящими меренгами!), шары, загримированные под героев неизвестной пьесы в причудливых шляпах. Дрессировщик рыси пугает набежавшую дачную ребятню своими пышными усами, которые почему-то называет «императорскими», — и грозится открыть клетку: а-а-а!
Персонажи фотоснимков стучатся в ее память, толкают ведомые только им двери, протискиваются, начинают свои представления. И вроде уже ясно виден Рунич, который, не попрощавшись, уходит по липовой аллее, останавливается, что-то долго рассматривает в траве — и приносит ей потерянную сережку. А вот она сама — теряется в догадках, кто же главный: похожий на циркача коротышка Дмитрий Дмитрич или все-таки толстяк, про которого поначалу думалось, что он повар — бас его то и дело слышится с кухни, а потом громадные ручищи лапают деревянную треногу кинокамеры. И когда, в какой момент камера снимала ее глаза? Так и осталось непонятным!
Зато с физической точностью она вспомнила, как сильно ей хотелось покривляться перед зрачком объектива, позлить его.
Обитатели фотографий стали размножаться — будто руководимые невидимым фокусником, — и перед Идиными глазами уже мелькали сцены, отнюдь не представленные на вернисаже, но тоже кем-то когда-то запечатленные, проявленные и отпечатанные на упругой лоснящейся бумаге.
Ливень во время съемок их первой с Лозинским фильмы: шквал рвет на куски палатку, а Лекс носится по площадке и собирает разбросанные ветром фотоснимки из археологического музея. На них — прототип ее фильмовой героини профессора Этвуд, смелой исследовательницы, которую степи и пески едва не свели с ума. Лекс так трясся над этими снимками, и на тебе — ветер разметал их по мокрой траве, увлек в ближайший лес, и насквозь промокший Лекс гонялся за ними.
Вдруг Ида поняла, что та самая госпожа Этвуд — в детективной серии она расследовала убийства, происходящие на археологических раскопках, — стала сейчас ее собственным прототипом. Короткая стрижка, мужские костюмы, едко-недоверчивый взгляд — да, этот облик, придуманный на корабле, облик, в котором она ступила на другой берег океана, явился с тех самых снимков, которые они часами рассматривали с Лексом.
«А почему бы после экспедиции к золотому городу инков не открыть детективное агентство?» — подумала она.
Грин спал. Но на нее неотрывно смотрели другие глаза — черные глаза заносчивого испанца, который заметил, что высокая худощавая дама в мужском костюме едва слышно разговаривает сама с собой.
Однако Ида не видела ничего и никого вокруг. Она смотрела сквозь фотографии: взгляд ее блуждал по прошлому и попадал в будущее, в котором — теперь ей было совершенно ясно — она может делать все, что угодно, и не перед требовательным зрачком кинокамеры, а где захочет. Совершенно где захочет. Под солнцем и луной. А не в искусственном свете софитов.
Ах, вот едва не стекает за рамку черно-белого снимка смородиновое варенье, которое намазывает себе на хлеб обжора-оператор. И в этом же кадре… Позвольте, неужели это… Да, господа, здесь можно наблюдать Зиночку Ведерникову, уставившуюся в камеру — вытаращила глаза и теребит ту же хрустальную сережку в том же слегка побаливающем ухе.
Ида охнула, увидев себя на снимке. Подошел официант — она взяла с подноса стеклянную розетку с икрой и ледяную стопку. Опрокинула водку в рот, заела икрой, а потом, оглянувшись вокруг, взяла на ложечку икру и икринка за икринкой стала замазывать на фотографии сначала свои сережки, а потом и лицо. Глупость, конечно! Скорее вытереть!
Она уже поднесла салфетку к терпеливому листу картона…
— Не трогайте! Блестящая идея! Позвольте, — к ней подскочил испанец, один из виновников сегодняшнего торжества — они еще не были представлены, — схватил ложечку и стал украшать икрой весь снимок. — Вы правы: создадим облако шика вокруг кинокамеры — вот так! — Он шлепал икру на фотографию и все больше распалялся. — Мясорубки производят котлеты, а кинокамеры производят шик! Запихните с одной стороны в нее блондинку, брюнета, три метра шелка, полкилограмма Луны, автомобильную шину и веер — и на выходе с другой стороны вы получите дивную любовную сцену!