Казачий алтарь - Владимир Павлович Бутенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тихон Маркяныч, перевязав голову платком и надев шапку с опущенными ушинами, в который раз обредал подворье, оглядывал строения, сад, стога, убеждаясь, что оставшегося сена хватит Лидии докормить до вешней зелёнки колхозную корову. Внукова жена уезжать отказалась. Это, конечно, крепко огорчило их с Полиной, людей далеко не молодых. Однако мысль, что хата и курень будут под бабьим доглядом, сокровенное, родовое достанется наследникам, несколько притупляла тревогу предстоящего отъезда. Много раз судьба вынуждала старого казака покидать свой курень: и в час призыва на действительную службицу, и в лихолетье Гражданской, и не так давно, когда прятался от ареста в пору коллективизации. Но прежде оставлял он хутор с непоколебимой верой, что вернётся. А теперь — глухая стена, отгородившая от всего былого. Пожизненно повязаны они, ближайшие родственники старосты, с чужеземцами. И под их зашитой приходится кидаться голасвета[40], спасаться от расправы «товарищей». Тлел, впрочем, слабенький огонёк надежды: вдруг немцы опомнятся и отгонят Красную армию к предгорьям, и тогда можно будет возвернуться сюда. Хотя немцы — вояки пришлые, не своё обороняют, а на чужое покорыстились...
Весь день, пока фурманка громоздилась посередине двора, Полина Васильевна на пару с Лидией перетряхивала сундуки, увязывая в узлы необходимое в дороге. Старик выкармливал лошадей. То засыпал в ясли ядрёный овёс, припрятанный в рундуке с осени, то подкидывал рубленую свёклу. За неимением лучших староста отрядил Шагановым молодую кобылку, прогонистую, с крепкими бабками, а в масть ей гнедого мерина по кличке Пень, имеющего один изъян: прямо на дороге в поле ли, среди конного двора коняга вдруг четырьмя ногами точно врывался в землю, останавливался. И как ни драли его кнутом — ни с места, покуда не подносили какого-нибудь лакомства, горсть овса либо сухарик.
Тщательно перебрал хозяин свой инструмент. В фанерный рамконос, пчеловодческий ящик, уложил плотницкую справу, вплоть до гвоздей; не забыл и тройку подков с ухналями, клубок дратвы с цыганской иглой и латки кожи; отдельно, в набитую сенцом фурманку, упрятал лопату и вилы, дегтярницу. Долго возился с патронами, заряжая их волчьей дробью и двойной мерой пороха. Ружьё и патроны поместил в ящик под кучерским сиденьем. Остальной скарб решил погрузить перед выездом, чтобы не вымок под ночным дождём. Погода ломалась. Тучи несли то ли влагу, то ли снежную крупу.
По видному сходили на кладбище. В платочек собрала Полина Васильевна по щепотке земли с родных могил. Дома добавила — с двух сыновних. Ей нездоровилось: знобило, мучила головная боль. Но она не присаживаясь, собиралась в дорогу, приученная, как большинство казачек, не замечать себя в нескончаемых хозяйских делах. Вместе с мужем похоронила она прежний интерес к жизни, — обступила пустота, отторгла от нынешнего и будущего. И в скорби по Степану часто вспоминала Яшу, молилась за него. Чёрный платок не сняла даже после сороковин. И это новое испытание, разлуку с домом, приняла сурово и покорно.
Лидия чутко уловила разлад в семейных отношениях после того, как отказалась уезжать из хутора. Старшие как будто одобряли её решение, — не на чужих курень бросать! Однако все трое понимали, что их судьбы расходятся безвозвратно. Федюнька и тот было загорюнился, — слонялся по двору, подсобляя дедушке Тихону и расспрашивая, зачем и куда они уезжают с бабулей.
— Бо-зна, унучек, куцы. На Азовское море будем целить. А тамочки дорога сама укажет, — рассеянно отвечал старик, занятый хлопотами.
— А это далеко? Как до луны? — любопытствовал пострел.
— Намного дальше! Могет, придётся колесить аж за границу, иде твой деда Павел проживает.
— А какой? Тот, что немец?
— Ишь ты, глупой! Ну какой же он немец? Он — мой сын, кровный казак!
— А папка его «фрицем» и «гадом» ругал, — упорствовал Федюнька.
— Аманат[41] твой папка и уши у него холодные! Такое набуровил! Деда Павел об нас, казаках, печётся и кровя проливает! Геройский он офицер!
— А форма у него немецкая была, — напомнил правнук.
— Он такую форму надел, чтоб к нам пробраться... Ну, отцопись, болезочка. Дюже некогда, — примирительно говорил Тихон Маркяныч и снова брался за дело, пока не подкарауливал мальчуган неожиданным вопросом.
Долго провожали последний вечер, не ложились. Первого усталость сломила старика, он отказался от еды и, помолившись, затих на кровати. Женщин встревожил сильный удар птицы в оконное стекло. Видимо, вспугнутая пичуга устремилась на обманный свет. Полина Васильевна перекрестилась.
— Чья-то душа скиталица. Должно, Стёпина. Мечется без приюта... Так и мы будем... Об одном Бога прошу: чтоб Яшенька вернулся и вы были целы-невредимы... Не тягай чижелое, Лида, береги дитя! Мы с дедушкой своё пожили, а вам за жизню держаться.
Среди ночи Лидию разбудило невнятное, тревожное бормотание старика. Она окликнула его, отрывая от дурного сна. И тут же уснула сама...
А Тихону Маркянычу то ли снился сон, то ли грезилось наяву. Будто возник в спаленке неведомый гость, обросший шерстью. Старческий лик его портил повреждённый левый глаз. Но в общем вид этот чудодей имел вполне дружелюбный.
«Здорово ночевал, Тихон! — приветствовал он густым голосом. — Решил я напослед объявиться перед тобою! Домовой Дончур, хранитель твоего рода. Значится, надумал уезжать?» — «А куцы деваться? Надо ноги уносить. Либо повесят, либо шлепнут товарищи». — «С чего ты взял? Отец за сына не ответчик». — «Лютуют чекисты без меры! Паша, сынок мой, прописал. А как нам с Полинкой милости ждать, когда Степана даже немцы уважали?» — «Негоже так! Оставайтесь. Я возьму вас под защиту». — «Спасёшь, что ли ча?» — «Спасу». — «Нет, сударь, али как там тобе... Промеж людей, домовой, ты силов не имеешь. Супротив анчихристов в кожанках не выстоишь! А вот Лидуню и правнучка оберегай, окажи, сударь, помощь. Давно ли Шагановых охраняешь?» — «Почитай, три столетия...» — «Ого! На обличье неказист, а здоровье — железное! Погоди, а не ты ль помог мине окрепнуть?» — «Догадался, старик?» — «Значится, дал ишо пожить? А зачем?» — «Это не в моей власти! Я только помог». — «Ну тогда, Дончур, спасибочки. А болтать — не час, скоро подниматься. Прощевай... Да! Ты, помнится, табакур. Я на чердаке самосада припрятал. Забирай!» — «Не поминай лихом, хозяин. Служил я верой-правдой...» Тут