Старый колодец. Книга воспоминаний - Борис Бернштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был ли это скандал с эстонским авангардом? Трудно отвечать на прямо поставленные вопросы. История вообще не раскладывается на черное и белое. К тому же в самой генетической программе режима был заложен ген абсурда.
Вот еще один сюжет.
Это был тот же 1979 год. Впрочем, интрига началась раньше, но главные события относятся, как будет видно, к 79–му, тут сомнений нет.
Началось с того, что главный редактор издательства «Кунст» пригласил меня очень срочно, сегодня, зайти к нему, есть дело.
Знаешь, начал он издалека, я думал, что уйду на пенсию из этого кресла, но, как видно, придется искать работу…
И он дал мне прочесть грозный документ, присланный из Государственного комитета по печати. Из него следовало, что издательство выпустило очередной альбом «Эстонская графика 1976—77» (эти альбомы выходили каждые два года), который пропагандирует худшие проявления антинародного формализма в графике республики, и потому его издание следует прекратить. Без сомнения, документ был сочинен московской дамой, широко известной своей холуйской беспринципностью, наглостью и карьеризмом, а на нашу беду мнившей себя специалисткой по искусству республик Прибалтики. В Госкомитете по печати ее высоко ценили, она помогала клеркам этого заведения различать, опознавать и душить в колыбели идеологические ошибки, просчеты и формалистические диверсии в изданиях по искусству. Ее тайные доносы, анонимные рецензии и проекты приказов было легко атрибутировать — она не владела приемами стилистической маскировки и писала как говорила. Поэтому назвать имя подлинного сочинителя и инициатора не составляло труда.
Это работа Св. Ч., сказал я, дело не так скверно, донос сделан неряшливо, тут много фактических ошибок, можно протестовать.
Моя идея не получила поддержки у собеседника; он считал, что приказы прямого начальства опротестовать невозможно. Мы сочинили уклончивый ответ, так полагалось, издание альбомов прервалось, но мысль о протесте меня не оставляла. Я поделился ею с Ильмаром Торном, тогда — председателем Союза художников Эстонии. Издательство, толковал я, не может не выполнять приказ, но мы—το, Союз художников, общественная творческая организация, мы Госкомитету не подчиняемся и можем защищать наше правое дело. Он обещал подумать.
Вот тут‑то, ранним летом 1979 года (что там, о, Господи, творится в Париже, после конца истории искусства уже добрых четыре месяца миновало?), прошел слух, что из Москвы, из самого ЦК КПСС, прибыла полномочная комиссия для фронтальной проверки идеологических дел в республике. Творческие союзы тоже проверяют.
Слух вскоре подтвердился.
Теплым июньским вечером в театре «Эстония» давали оперу. В антракте я выбрался на улицу — вдохнуть свежего воздуха и покурить. Там, по асфальту бульвара Эстония, просто так себе, вместе с секретарем ЦК КПЭ, прогуливался сам О. И. — заведующий всеми пластическими искусствами в Отделе культуры ЦК КПСС. Они тоже слушали оперу.
Как называлась должность О. И., я точно сказать не могу. Зав. отделом? Зав сектором? Зам. зав.? Во всяком случае, он руководил изобразительными искусствами и отвечал за них перед Партией (там, где исторически сложилась однопартийная система, слово Партия пишется с большой буквы) и Народом.
— Здравствуйте, Б. М., как поживаете? — сказал О. И., мой знакомый (пора раскрыть карты!) с давних пор. Да, вот именно, с давних пор. Ибо некогда, в незапамятные и незабвенные пятидесятые годы, О. И. жил в Риге и, будучи корреспондентом столичной газеты «Советская культура» по Прибалтике, часто наведывался в Таллинн. Как мы с ним познакомились — никак не упомню, тем более что в «Советской культуре» я ничего не публиковал. Но как‑то нас познакомили. Позднее О. И. оказался в Москве, заведовал искусством в «Комсомольской правде», там был, видимо, замечен и по прошествии времени произведен в ответственные партийные работники. Ростом и, если надо, тяжеловесно серьезным, с примесью вдумчивой угрозы выражением руководящей маски он вполне подходил для такой должности. Теперь он проверял, как обстоят дела с эстонским изобразительным искусством, а потому — даже в отдохновенные минуты наслаждения музыкой — находился в сопровождении идеологического секретаря ЦК Эстонской Компартии.
Простым советским людям не дано было знать строгие правила внутрипартийного общения. Лишь иногда, случайно, ненароком, завеса на мгновение открывалась, и профан мог заметить обнажившуюся часть, мгновенную сцену, синхронный срез хорошо продуманного, детально структурированного процесса. И тогда, если подсмотревший или удостоенный откровения обладал даром и дерзостью великого Кювье, он мог по незначительному фрагменту реконструировать целое.
— Здравствуйте, — отвечал я, пожимая протянутую мне партийную руку, — спасибо, а как вы поживаете?
Мой вопрос, несмотря на энглизированную окраску, отдавал балаганом, поскольку зам. зав. сектором отдела ЦК КПСС, ясное дело, не может просто поживать, как я, скажем, — ибо он существовал в принципиально ином пространстве. Тем не менее секретарь ЦК КП Эстонии сразу понял, что мы начинаем беседу как знакомые люди. То есть, такова моя предполагаемая реконструкция ритуально — психологической сути случившегося; сказать с уверенностью, что именно понял республиканский секретарь, невозможно. На феноменальном уровне ситуация развивалась как бы сверхнатурально: секретарь исчез. Он не отошел в сторону, не отвернулся, не взлетел, не провалился сквозь асфальт. Он мгновенно дематериализовался, аннигилировался, обратился в невидимку, стал прозрачен — я не нахожу в своем словаре выражений, которые могли бы верно описать это элегантное сверхъестественное событие.
И вот мы с О. И. прогуливаемся в оперном антракте, вдвоем, просто себе как знакомые люди, которых столкнул случай после некоторой разлуки.
— Над чем работаете, Б. М.? — спрашивает О. И.
— Да вот, над тем и над этим…
— А вот о том‑то и том‑то больше не пишете? — спрашивает О. И. «Какая память, однако», — не без тревоги думаю я.
Словом, тут мне приходит на ум, что беседа с высоким начальством может быть использована для дела. Надо с ним поговорить насчет реабилитации альбомов эстонской графики, скомпрометировать рецензента и госкомитетский приказ и попробовать нащупать оптимальный способ действий.
— Я хотел бы с вами обсудить одну тонкую проблему, — говорю я.
— Да, конечно, но не здесь же… Давайте встретимся, я вам позвоню, и мы договоримся о времени.
Не позвонил. Но беседа состоялась.
В конце сентября, в Москве, в Центральном выставочном зале СССР (или как там он назывался, а по — простому — в Манеже) было проведено обсуждение Всесоюзной молодежной художественной выставки, возможно — о, моя невнимательная память! — что она была посвящена юбилею комсомола или какой‑нибудь другой ювенильной дате.
Обсуждения, куда сзывали множество художников и критиков, были действом обрядовым, на них ложился отблеск сакральности и потому — как нетрудно догадаться — они проводились в алтарной части Манежа, или в аванзале, где посвященных, как мы уже знаем, окружали произведения наивысшей социалистической плотности. Количество коммунистической идейности, партийности и народности, приходившееся на каждую единицу размещенного там советского искусства, было исключительно высоким и — в согласии с законом единства содержания и формы — требовало раблезианской физической массы для своего воплощения. И далее: высокоразвитое эстетическое чувство пропорций и знание законов экспозиции диктовало соответствующие пространственные интервалы между монструозными холстами. Так формировало себя торжественное место для ритуальных критических ристаний, то есть Обсуждения Всесоюзной Выставки.