Новая Россия в постели - Эдуард Тополь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но он не смотрел на меня.
Я была ему неинтересна.
Он был поглощен Танечкой.
И я поняла, что все — собирай манатки и уходи!
Что я и сделала. Я ушла к соседям и ночевала у них на полу. В то время, когда мой муж занимался любовью с этой юной девочкой в нашей квартире. Конечно, я не спала всю ночь. А утром, когда все проснулись и позавтракали, я мыла посуду на общей кухне и видела Таню в моем халатике, надетом на голое тело. Распахнутом. Счастливую, с такими кругами синевы под глазами. Со слегка причесанными волосами. Она совершенно не замечала нас. Она забежала на кухню поставить чайник, чтобы подмыться. Мой чайник! Это уже был бред! Это уже было слишком — даже для меня, я себя почувствовала кучей дерьма. Я постарела на сто лет. Ненужная, некрасивая, заброшенная. Мне было совершенно не важно, что у меня в Москве потрясающий любовник, молодой, талантливый, богатый, иностранец и с ума по мне сходит, хочет на мне жениться и увезти меня в США, в Европу, в Брюссель, в Париж! Нет, мне это было по фигу, я была так унижена, я ей безумно завидовала! Она пролетела в туалет в моих же тапочках. Я хотела просто содрать с нее этот халат! Мой, собственный! Черт, какое он имел право дать ей мои вещи?! И я поняла, что так происходит всегда. Что все женщины, которые у него ночуют, носят мои халаты, мои вещи.
Прошло еще некоторое время. Я вернулась в свою комнату. Там никого не было, они ушли вдвоем, вместе. И я стала собирать свои вещи интимного плана — халаты, трусики, пеньюарчики. Я помню, как я их собирала. Я взяла из шкафа чистую простыню, потому что та, на которой они спали, была, как я понимала, в пятнах крови, я к ней не прикасалась. Я взяла чистую простыню, бросила на пол и стала складывать в нее свои вещи. Потом связала все это в узел. Но это был жест отчаяния, потому что уйти мне некуда. К маме нужно ехать машиной, а машины у меня нет, и вообще как я могу тащить этот узел через весь военный городок к КПП? Я оставила этот узел там, где он и был. Я устала, я даже не плакала, мне стало все безразлично. Этот узел лежал на полу, я уснула на нем. Муж вернулся к вечеру — оказывается, они ходили на репетицию КВН. А я сидела дома. Он благодарил меня, целовал мне руки: «Ты потрясающая женщина, ты уникальная женщина, я такую никогда не встречу, ты останешься моей женой!» А я его ненавидела. Наверно, нужно было ему об этом сказать. Но я не сказала. Просто после этого я не могла их обоих видеть. И даже когда первая боль и отчаяние прошли, у меня осталось безумное равнодушие. И нежелание что-либо о них знать. Нет их и все. Они умерли.
Кстати, так оно и случилось. Их отношения были недолгими. Она ему надоела через два месяца. Потому что, как говорится, на чужом несчастье счастья не построишь. Даже когда через месяц я приехала за разводом и они еще были вместе, она уже была не такая юная и яркая, как раньше. А серенькая, несчастная, потому что мой муж развода мне не давал. Он хотел быстренько исправиться, всех своих женщин побросать, стал дарить мне цветы. Но было поздно. Я проиграла его, проиграла сама и сама отдала, своими руками.
…Очень вовремя вы прибегали, Николай Николаевич, — я как раз успела рассказать одну печальную главу своей жизни и обдумывала, как мне перейти к другой, еще круче. Я даже думала: может, не рассказывать ее, все-таки это уж совсем шокирующе — связь двадцатилетней девочки с восьмидесятидвухлетним горбуном. И я уже почти решилась опустить этот постыдный роман, но тут вы прибежали из кардиологии, урвали, как вы сказали, минутку из своего ночного дежурства, чтобы меня проведать, а точнее, проверить у меня температуру. Насколько я понимаю, эта температура показывает вам, с какой скоростью я горю и как скоро мне суждено сгореть в огне этой дурацкой бактерии. А я увидела ваши глаза, ваши безумно замечательные и такие отчаянные глаза, и я держала вашу руку, вашу прохладную и ласковую руку и поняла: нет, я не стану от вас ничего скрывать! Дорогой мой последний доктор, поверьте: пусть у меня температура 41 с гаком, я не брежу и ничего не сочиняю, да такое и не сочинишь даже в бреду…
После года преподавательской работы в институте мне предложили поступить в московскую аспирантуру. Я сказала: какая аспирантура? зачем мне? мне и так хорошо. Нет, говорят, это нужно для профессионального роста. Мол, одно дело — преподаватель, а другое — кандидат философских наук или даже доктор! Опять же в зарплате разница…
Ладно. Я легко написала реферат по философии, но для поступления в аспирантуру нужно сдавать иностранный, а я подзабыла его в своей бурной армейско-институтской жизни. Нужно было срочно «поднять» язык с помощью репетитора, и тут я вспомнила об Оскаре Людвиговиче, своем школьном учителе немецкого. Он был замечательным преподавателем, несмотря на старость и безумное уродство — крошечный рост, словно он просто усох от своего мезозойского возраста, и горб, который искривлял его пигмейскую фигуру на манер скособоченного вопросительного знака. Конечно, его школьные клички были Квазимодо и Горбачев, но у этого Квазимодо полкласса свободно говорили по-немецки, а вторая половина хоть и не «шпрехен», но читать по-немецки читали и даже понимали, что читают. Потому что Горбачевым и Квазимодо он был только до тех пор, пока шел от двери до стула или до кресла, которое мы приносили для него из учительской. А стоило ему — очень неловко, боком, с подпрыгиванием — взобраться на это кресло и усесться в нем — все, он превращался в дворянина, в аристократа, он захватывал любую аудиторию, даже второгодников на «Камчатке».
Короче, я разыскала его с помощью своей знакомой из роно, он уже был, конечно, на пенсии, ему было 82 года. И я попросила его стать моим репетитором. Так это началось, такая была завязка. Я даже не могу вспомнить какие-то особые подробности наших первых занятий, потому что я его безумно боялась, он для меня оставался школьным Квазимодо и Горбачевым, к тому же денежный вопрос было очень трудно с ним обсуждать — он так резко отказывался от денег, что я терялась, не понимала, почему это происходит. Но я их привозила, складывала в его столик, мы занимались дважды в неделю. Вдруг он заявляет, что не может брать с меня никакой платы и потому будет на эти деньги делать мне подарки. И стал дарить какую-то чушь — фаянсовую золотую рыбку, турецкую шаль, еще что-то. Причем совал мне эти подарки насильно, это было неловко, безобразно, я потупляла глаза. А потом сказал, чтобы я вообще не привозила денег, иначе он откажет мне в занятиях.
Но я уже не представляла себе, как я могу уйти от него, заниматься с кем-то другим. И не потому, что он самый лучший в мире учитель, а потому что по-женски чувствовала, что убью его этим уходом. Я же видела, как он ко мне относится, я же не идиотка и даже по профессии — психолог. Когда я входила к нему, он пел, он очень хорошо поет, и он готовил какую-нибудь замечательную еду к моему приходу, а я не могла это есть, но он просто отказывался заниматься, пока я не поем. И вот он все подаст — красиво, аристократически, белые салфетки, серебряные приборы, я сижу и давлюсь, а он смотрит — гном, почти карлик. А потом мы идем в другую комнату заниматься. И от него невозможно было уйти, он два часа отрабатывал, а потом не отпускал. Он сидел и вот так снизу вверх, он же маленький, на меня смотрел и о себе рассказывал. Что он по происхождению дворянин, отец его, русифицированный немец, был безумно богат во время революции его, конечно, убили, а детей отправили в Сибирь, он с шести лет жил в Тобольске. И как он там голодал, как погибла в тайге их мать, как от голода и тифа один за другим умирали его сестры и братья. Как он с двенадцати лет работал на каком-то руднике.. Как в двадцать два попал на мотоцикле в аварию, произошло искривление позвоночника, нужен был корсет, но не было денег… Рассказы были трагичные и пронзительные по горечи и переживаниям, как новеллы Цвейга или Шаламова, я не могла просто встать и уйти, я ждала конца, а он это чувствовал и очень ловко, очень умело, просто мастерски переводил один рассказ в другой, и это становилось болезненно, нелепо, потому что затягивалось допоздна, до полуночи. А время зимнее, морозы, и он стал отвозить меня домой на машине, у него был инвалидный «Москвич».