Виденное наяву - Семен Лунгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дома никого не было.
– Здорово, что мы пошли не на Рю де ля Пэ, а сюда. Большая квартира, а там как-то все давит, – сказал он.
Мы расставили бутылки, их оказалось две, я принес тарелки, разложил колбасу и свежий хлеб.
– Отличный батончик, – сказал он, помял горбушку.
Откупорили одну. Я достал из буфета хрустальные рюмки. Он звякнул одной о другую – дзыннь!
– Льем в семейные хрустали, – сказал он. – Ну, Сима, значит, какое-то время мы будем существовать если не вместе, то рядом. А?
– Да, – сказал я, – если только меня не выпрут до этого «какого-то времени».
И я рассказал ему про мои дела.
Он почернел, как тогда на обсуждении пьесы после моего выступления.
– Ну, что за тра-та-та-та! – воскликнул он. – Что за мерзость! Эвреев они не любят, сволочи! Что вы им все глаза мозолите? Давайте…
Мы выпили по первой. Потом я стал рассказывать ему про пьесу. Как, по-моему, надо ее ставить. Какое оформление. Что следовало бы уточнить, что убрать. Фантазия моя включилась, я почувствовал себя свободным, особенно подхлестнул меня удивленно-заинтересованный взгляд, которым он на меня смотрел. Я вспоминаю эти минуты, как одни из счастливых в моей жизни. Стали говорить о том, про что пьеса. И тут вдруг словно с цепи сорвались и начали говорить, да что говорить – орать о нашей жизни, о том, что творится вокруг. В Киеве какой-то инженер повесился от ужаса, что его сошлют на Колыму, и всю семью с ним, и старую маму… – Откуда вы знаете? – спросили его накануне смерти. – Ссылками всегда все кончалось, – ответил он, – а сейчас ими начинается…
– Где Короленко? – закричал вдруг Некрасов. – Где эти благородные русские интеллигенты, которые всегда говорили правду властям в глаза? Жалкие трусы, почему мы молчим? Неужели нас так запугали, что мы потеряли облик человеческий? Я смолчу, но мама моя не смолчит… Гады! Гады! – Он произносил «хады». – Вот уж правда: «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин…» Неважно куда, лишь бы в бой… На ту эврейскую старуху, так на старуху – в бой! А несчастный инженер удавился… Какой позор!.. А ему, – он показал на меня, – эту долбанную «Снегурочку» не дали ставить!.. Тра-та-та-та!.. Вольный русский стих!.. Короленко на них нету!.. Деградация вонючая!.. Ну, японский бог, где Короленко?..
В это время хлопнула дверь. Пришла Лиля. Она была на последнем месяце – носила Пашку – и с трудом таскала свое брюхо.
– Что вы орете как полоумные, – сказала она. – На площадке все слышно.
– Вот это моя жена, Лиля, – сказал я. – А это Виктор Платонович Некрасов.
Он поднял руку и помахал ей. Лиля тоже махнула ему рукой и ушла.
– Твоя самка на сносях? Ну, хохмачи, нашли время рожать…
И снова разразился гневной речью, обкладывая вс¸ и вся…
Тут раздался тихий Лилин голос, она звала меня.
– Ты что, обезумел? – тихо, волнуясь, сказала она. – А если все это слышно? Если они подслушивают? Честное слово, это похоже на провокацию…
– Прекрати, – сказал я. – Это подтекст пьесы. Пойдем туда.
Я взял Лилю за руку и вывел ее в столовую.
Некрасов вроде бы разом отрезвел. Он улыбнулся и сказал тихо:
– Ваш муж гениальный режиссер!.. Он рассказывал мне, как надо ставить мое произведение. Лучше и не мечтаю… Это будет потрясающий спектакль. Выпейте глоточек… Нет, надо! Я лучше всех знаю, что надо, а что не надо… Пожалуйста, из моей рюмки, за нашу дружбу. Этот ваш носач мне очень нравится. Ну, чуть-чуть…
Лиля пригубила рюмку.
– И вы тоже… Такая пузатая, просто прелесть! Хорошая пара, честное благородное слово… Знаете, возьмите меня третьим…
И мы взяли.
Взяли на все годы и были с ним во всех местах на земле, где нам приходилось вместе бывать. Взяли, когда ему было тридцать восемь, и расстались, когда ему исполнилось семьдесят шесть. Нашему старшему сыну Павлику, оказавшемуся в те дни в Париже, пришлось видеться с ним, уже страшно изнуренным болезнью, и гулять вдвоем по Латинскому кварталу, и провожать его домой в Ванв, и сиживать в кафе, где они не спеша потягивали пиво из высоких стаканов – «деми», как их называют официанты. И Женя, младший наш сын, он и сейчас живет в Париже, постоянно виделся с ним и развлекал, как мог. Только трудно было развлечь дядю Вику в эти дни… Накануне ужасного конца Павлик позвонил в госпиталь, где Вика лежал, и сказал, что приедет его навестить.
– Не надо, Пашка, – сказал ему в трубку Некрасов. – Чего тебе тащиться сюда, в такую даль. Завтра меня обещали отпустить. Встретимся, и как всегда, на втором этаже «Монпарнаса», выпьем «деми» и потреплемся. А сейчас даже разговор с тобой меня не веселит… Пока…
А завтра уже не было. Не было «деми», ни «своих ста грамм», не было ни чудесных разговоров о том о сем, не было его вопросов, что там, у нас в Союзе, у друзей, про которых он хотел знать все.
Он умер 3 сентября 1987 года под вечер, там же, в больнице, где и лежал. Исхудавший, с пергаментной кожей, сильно поседевший и с измученным страданием лицом, без желаний. Господи, как это выражение не шло его натуре. Он так хотел везде быть, все успеть, всех увидеть, все досмотреть до конца. И то, что у нас. И то, что у них…
Он похоронен в чужой могиле на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. В чужой, потому что мест на этом русском кладбище уже давным-давно нет. И Галич лежит в чужой, и Тарковский в чужой. Там под крестом маленькая табличка из белого мрамора, на которой золотом написано: «Виктор Платонович Некрасов», а ниже по-французски: «Nekrasov». Дорожки на кладбище засыпаны мелким гравием. Он хрустит под ногами даже в дождь. И когда кто-нибудь идет туда, то слышно.
Да, а спектакль «Опасный путь» прошел бесславно, хотя в нем играли хорошие артисты. Евгений Леонов, Петр Глебов, покойный Борис Балакин, Татьяна Краснушкина, Екатерина Соколова, тоже покойная, – все еще молодые, одержимые. К сожалению, наш постановщик опять перекореживал пьесу, сокращал «левой ногой», выбрасывал важнейшие куски. Эх, да что говорить!
Потом автора вызывали на приемку спектакля. Да что за приемка, когда сам начальник – постановщик. Хозяин – барин. Потом спектакль. Публика хлопала, вызывала артистов, но на душе была тоска. Автор кланялся и с артистами, и один. Наконец все разошлись и мы остались вдвоем, договорившись устроить банкет после следующего спектакля.
Мы вышли на улицу, дошли до телеграфа, послать телеграмму в Киев, Зинаиде Николаевне[2].
– Что написать?
– Что все в порядке.
– Я знаю, – сказал он.
И я через его плечо глядел, как он своими крупными, круглыми буквами выводит: «ПРЕМЬЕРА ПРОШЛА УСПЕХОМ».
Эта фраза стала у нас рабочим термином, и во всяких сомнительных ситуациях он, морщась, говорил: