Слово - Сергей Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Давайте еще! — заорали остальные и замахали руками. — Или мы возьмем сами! Давайте!
— У вас, мсье, были деньги, — снова зашептала она. — Отдайте им. Пусть уйдут.
Кузьма принес кошель с серебром и несколькими золотыми, развязав его, сыпанул на головы солдат.
— Хватайте, собаки! Свинцом бы вас, а не серебром!
Французы собрали деньги, но на этом не успокоились, наоборот, закричали, что в этом доме навалом золота и серебра, и устремились к парадному. Напрасно француженка кричала им, что они отдали последнее, что все золото и драгоценности увезены владельцем дома. Ее не слушали и пытались выбить дверь прикладами ружей. Кузьма взвел курок и уже хотел выстрелить по наступавшим, но в это время откуда-то появились еще солдаты и бросились на первых. Завязалась схватка, в ход пошли сначала кулаки, затем приклады и штыки — Разгуляй обагрился кровью неприятеля. Пользуясь случаем, Кузьма выпалил в свалку из обеих пистолей. Часть из тех французов, что были первыми, побежала, двое остались лежать на мостовой. Соотечественники вывернули их карманы, вытрясли деньги и драгоценности, но уходить не спешили.
— Золото! — заорали они. — Драгоценности!
И бросились к парадному. Двери были крепкими и толстыми, солдаты изломали о них ружья и принялись рубить палашами. Кузьма выстрелил из ружья — француженка подала ему другое. В ответ по окнам ударило сразу несколько выстрелов, Кузьма зарядил ружья, выглянул: французы разделились, человек шесть куда-то побежали. Остальные начали стрелять в окна. Скоро на мостовую Разгуляя выкатили пушку и начали наводить ее на парадное.
— Мы погибли! — сказала француженка, но без страха, с горящими глазами.
— За мной! — скомандовал Кузьма и повлек ее в кабинет.
Грохнул пушечный выстрел, двери сорвало с петель, разворотило баррикаду. Кузьма выстрелил на бегу в солдат, уже показавшихся в дверном проеме и, втолкнув француженку в кабинет, запер двери. Французы уже были в доме, грохотали сапогами по коридорам и лестницам.
Не опуская пистолета, направленного в сторону дверей, Кузьма обнял женщину, прижал ее к своей груди. Но француженка отпрянула и, сорвав штору с окна, стала складывать в нее книги. В этот момент в двери забарабанили, и Кузьма выстрелил.
Но тонкая кабинетная дверь уже не могла спасти защитников дома. От ударов прикладами запор оторвался, и солдаты ринулись было в комнату, но Кузьма разрядил в них оба пистолета и принял из рук своей француженки другие. И еще два солдата остались лежать на пороге. Неприятель отступил.
— Держимся! — крикнул Кузьма ободряюще. — Не позволим грабить наше добро!
В этот миг он ощущал себя сиятельным графом, обер-прокурором, и был им! Все, что находилось в этом кабинете, принадлежало только ему, и никто бы в целом мире, даже сам граф Алексей Иванович, не смог бы сказать, что это не так.
Потом в комнату влетел зажженный факел, вспыхнула портьера и драпированная стена, француженка заметалась, стараясь сбить пламя, Кузьма же разряжал пистолеты в наседавших солдат, лихорадочно, оглядываясь назад и боясь хоть на мгновение потерять из виду свою соратницу. Но вот кончились заряды, и Кузьма, перехватив алебарду за древко, начал отступать в глубь кабинета, прикрывая собой француженку. Пламя уже охватило драп, тяжелые портьеры, метнулось к бумагам на шкафах…
В кабинет ворвались солдаты…
Кузьма метался в дыму и пламени, прикрывая собой беззащитную женщину и нанося удары врагам тяжелой алебардой, пока выстрел не отбросил его к шкафам. Он выронил оружие, сделал шаг и закричал, протягивая руки к единственной своей женщине. В последнее мгновение ему показалось, что он успел все-таки взять на ладони и взметнуть вверх ее невесомое тело в пылающем, как факел, белом бальном платье…
В молельне Марьи Егоровны пахло, как в церкви. И лампадка, горящая под образами, и темные лики святых, и черный крест над ними — в сумерках всё казалось таинственным и пугающим. Горница эта была нежилая, хотя у стены стояла аккуратно застеленная деревянная кровать, дальше — огромный сундук, обитый железными полосами, сверху украшен домотканой дорожкой. В углу был низенький столик, на котором что-то лежало, прикрытое полотенцем. И это «что-то» Анна угадала без труда — книги. Только, видно, не все, а те, что нужны каждый день: устав, псалтырь и требник, может, и Четьи-Минеи тут же лежали…
Известие о Тимофее Марья Егоровна встретила спокойно, лишь перекрестилась, облегченно вздохнув, — живой хоть, слава богу… Да еще раза два переспросила, сколько Тимофею осталось сидеть, словно не могла запомнить. Анна чувствовала себя скованно, обстановка в горнице была непривычной, да и сдержанность, с которой выслушала рассказ о сыне хозяйка, казалась странной. Зародов прав: Марья Егоровна изменилась. То ли холоднее стала, то ли к гостям почувствовала недоверие. Помнится, плакала здесь же о Тимофее, а теперь, узнав о его судьбе, словно потеряла вдруг всякий интерес к сыну. Лишь изредка неожиданно посмотрит Анне в глаза и отведет взгляд, будто провинилась в чем, либо обиду держит, а сказать о ней стесняется. Впрочем, в сумерках-то и не поймешь, что в ее глазах… Однако же вот в молельню пустила, в святая святых. Но почему-то, когда в избу заводила, — огляделась по сторонам: не видит ли кто…
И поужинать не предложила, не спросила, устала ли, намучилась ли, пока добиралась.
В одной из своих статей Никита Страстный писал, что психология старообрядцев и логика их поведения очень резко отличаются от привычных нам, потому, дескать, возникают большие трудности в общении с ними. Все они тугодумы, но при этом могут принимать самые невероятные решения почти мгновенно. Их поведение практически не зависит от настроения, они всегда постоянны и сдержанны, даже в те моменты, когда внутри кипят страсти. В самых сложных и трагических ситуациях никогда не определить духовное состояние старообрядца по его внешнему виду. Гудошников рассказывал случай, что как-то осенью, в шугу, мальчонка вывалился из обласка на середине реки. Сбежался народ, стали искать лодку, веревки, жерди, и тут на берегу появились два брата-кержака. Не обращая внимания на причитания женщин и суету мужиков, они сели на землю, и один из них стал снимать сапоги. Мальчишка барахтался в ледяном месиве, тонул на глазах у взрослых, а тот старообрядец не спеша раскрутил портянки, палец почесал, затем фуфайку снял, сложил аккуратно и, перекрестившись, полез в воду.
— Ты подержись ишшо, — сказал мальчишке кержак, оставшийся на берегу. — Сейчас Мефодька доплывет и возьмет тебя. Вода-то холодная — нет?
Мефодий плыл неторопливо, расталкивая льдины и поправляя шапку, которую то ли забыл, то ли специально не снял. С берега ему орали, материли его, чтоб плыл быстрее, а он словно не слышал. Но со своим братом переговаривался. Вернее, продолжал беседовать о том, о чем они, видимо, беседовали, пока не увидели тонувшего. Мефодий доплыл до мальчишки, взял его за шиворот, и нет — скорее к берегу, так еще обласок хотел поймать.