Александр Керенский. Демократ во главе России - Варлен Стронгин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Керенский побледнел, черты его лица заострились, было видно, что он взволнован, но ответил он незамедлительно: «Да, в медленности восстановления дисциплины в армии военное министерство повинно. Но пусть строгий обвинитель вспомнит, какие препоны пришлось преодолевать нам при этой реорганизации? Не вспомнит ли он, с какой нечеловеческой энергией и самоотвержением приходилось комиссарам военного министра, почти исключительно эсерам и меньшевикам, вырывать армию из-под гипноза большевистской и неприятельской демагогии? Даже в собственной среде мы иногда были бессильны против отражения этой демагогии. А насчет земельной политики приведу мой разговор с Е. К. Брешко-Брешковской. „Вот взял бы вовремя, – говорила она, – знающих, дельных людей, хотя бы того же Х. Он бы за шесть-то месяцев много наделал. С такими людьми успел бы вовремя землю поделить. Все крестьянство и успокоилось бы и за правительство горой стояло. Смелее надо было бы действовать…“ – Ну, помилуйте, бабушка, – отвечал я, – грандиозная земельная реформа, небывалая еще в истории человечества, подлежащая к осуществлению на безграничном просторе Российского государства, не могла быть проведена не только в шесть месяцев, но и в шесть лет. Всякая поспешность под давлением разожженных демагогией аппетитов привела бы к такому земельному хаосу, в котором десятки лет нельзя было бы разобраться. Как перемирие большевиков с врагом превратилось в бесконечную цепь гражданских и внешних войн, так и стихийная социализация земли превратилась в подлинную земельную анархию. Разве я не прав?
На минуту в зале воцарилось молчание, а потом возникли аплодисменты людей, согласных с выводом Керенского. Воодушевленный этим, он продолжал: «Да, армия, земля, мир – это были поистине нечеловеческие задачи, которые должна была разрешить Февральская революция, но делать это приходилось, обороняя страну от жесточайших ударов закованного в броню всей современной техники врага и защищая едва родившуюся свободу от безумного натиска внутренней анархии, шкурничества и измен… Нужно же, наконец, из-за деревьев всех этих переходящих мелочей увидеть самый-то лес, самую суть исторической драмы, закончившейся временной, подчеркиваю – временной, победой демагогической реакции над революцией – единственной, ибо никакой новой революции в октябре не было.
Неужели спасение и освобождение России невозможно, пока не превратятся в эсеров и меньшевиков последние «красные бойцы» Ленина, пока не выйдут из «сферы притяжения коммунизма» последние бородатые и безбородые утописты? Неужели для них нужно отшвырнуть от себя свое прошлое, всю традицию Великой революции, как дымящиеся головешки и возжечь новые маяки для перепевов большевистской демагогии? Нет, пусть назовут меня «варваром» и трижды предадут отлучению, я останусь у старых маяков, к которым еще вернется Россия».
Керенский сошел с трибуны и медленно направился к кулисам. Слушатели наградили его дружными аплодисментами, но не как артиста, доставившего им своим искусством удовольствие, а как человека, настроенного с ними на одну душевную волну, побудившего их сердца к тому доброму и славному, чему они были участниками в незабываемом феврале. После одной из лекций, на выходе из зала, Керенского остановил чей-то знакомый голос. Он обернулся:
– Аминад Петрович! Здравствуйте! Я знал, что вы в Америке!
– А где вы хотели, чтобы я находился? В гетто? – улыбнулся Дон Аминадо.
Они заговорили, иногда перебивая друг друга от нахлынувших на них чувств, переживая и прошлое, и то, что сейчас происходит в России. Дон Аминадо читал свои последние стихи: «Все хорошо на далекой отчизне. Мирно проходит строительство жизни. Только… Раковскому шею свернули, только… Сосновский сидит в Барнауле, только… Сапронова выслали с ним, только… Смилга изучает Нарым, только, как мокрые веники в бане, Троцкий и Радек гниют в Туркестане, словом, гранит, монолит, целина! „Только не сжата полоска одна“… Только опять не везет Микояну, опять по разверстке, по плану, в очередь, в хвост растянулась страна… „Только не сжата полоска одна“.
Дон Аминадо закончил чтение и опустил голову.
– Вы жалеете, что большевики в борьбе за власть уничтожают друг друга? – поинтересовался Керенский. – Видите разницу между Лениным и Каменевым, Сталиным и Бухариным?
Дон Аминадо отрицательно покачал головой и ответил стихами: «И смех, и веселье, и радость в политике! Советская власть от большой самокритики опять расстреляла, казнила, повесила… И все очень просто, и все очень весело!»
– Да, все это очень печально. – Согласился с поэтом Керенский. – Вы знаете, что обо мне сообщают советские газеты? Я, конечно, ярый контрреволюционер и наймит западной буржуазии, подголосок американских капиталистов. К сожалению, в Америке очень мало и куцо пишут о нынешней России. Дон Аминадо на несколько мгновений о чем-то задумался, наверное, о том, что собрался написать, услышав эти слова Керенского. Вскоре Александр Федорович прочитал: «Все повторяется, но масштаб другой. В Петербурге – Гороховая, в Москве – Лубянка. Мельницы богов мелят поздно. Но перемол будет большой и надолго. Рыть поглубже, хоронить гуртом. Социальная революция в перчатках не нуждается. На Западе ужаснутся. Потом протрут глаза. Потом махнут рукой, и станут разговаривать. О марганце, о нефти, о рудниках, о залежах. Сначала купцы, затем, интуристы. Икра направо, икра налево, рябиновая посередине. Сначала афоризмы, потом восхищение: „Родильные приюты для туркменов, грамматик для камчадалов, „Лебединое озеро“ для всех“.
Идут годы. Авторитет Керенского в научных кругах Америки растет.
Он приглашен на работу в Гуверовский институт войны, революции и мира. Он сам – подлинная, живая история. Снимает уютный домик в Пало-Альто, тихом и зеленом городке невдалеке от Станфорда и Сан-Франциско – самого европейского города Америки. Там давно уже поселились первые русские. У них своя улица. Рядом с Русским холмом. Неподалеку, за сквером Филберт-стрит, стоит церковь Святых Петра и Павла. Пятнадцать лет строили. По своему роскошному внутреннему убранству не уступает собору. Многие русские успели разбогатеть. Немалые деньги жертвуют церкви. Там собираются. Пришел и Керенский во время богослужения. Вдруг люди, прервав молитву, зашептались, стали оборачиваться на него. Лица их были удивлены, но добры. Кто-то улыбался ему, кто-то смотрел сочувственно. И он разглядывал их. Это был тот народ, ради которого он жил, которому хотел дать цивилизованную свободу. Они приехали за ней в Америку, впрочем, как и он. Потом в его душе возникла необходимость общения с ними. Он часто бывал в этой церкви. Религия объединяла в изгнании всех русских, и он становился религиозен. Ему рассказали, что в Сан-Франциско гастролировала Анна Павлова. Здесь начинал карьеру балетмейстер Георгий Баланчивадзе, по-американски – Баланчин. В возрасте трех лет сюда привезли Иегуди Менухина – уже ставшего знаменитым скрипачом. Керенский познакомился с композитором Эрнстом Блохом – тоже выходцем из России. Он возглавлял местную консерваторию. Рассказал Керенскому, что встречал Бейлиса. Он молился за всех, кто защищал его. Блох сыграл Керенскому на скрипке свое любимое произведение – «Плач Израиля». Слушая его, Керенский прослезился – грустная мелодия напомнила ему Нелль, в душе вспыхнули незаслуженные обиды, от которых спазмы сжали горло. Он был всегда в меру сентиментален, но с годами, с переживаниями – все более и более. Но внешне казался недоступным сантиментам. В Станфорде коллеги уважали его, ценили за выдержку, за прекрасное знание предмета, который он преподавал. Студенты обращались к нему не иначе как «господин профессор». Это звание поднимало его в собственных глазах. Станфорд был, пожалуй, самым серьезным научным учреждением в Америке. Еще в 1923 году два его сотрудника поехали в Россию, чтобы узнать, что там происходит на самом деле. И Керенский был для университета сущей находкой. Его лекции по истории России были одними из самых интересных и посещаемых. Здесь он ощутил свою нужность – столь необходимое для его души и сознания чувство. В библиотеке хранились материалы царской охранки, которую он разгромил, не подумав об ее архивах. Понял свою ошибку, когда просматривал их и находил там интереснейшие сведения об известных большевиках, служивших до 1917 года агентами охранки, и даже сведения о себе, о том, как за ним велась слежка. Архивы привез в Америку полковник царской армии. Он спас их, вынеся из горевшего здания. Хотел увидеться с этим полковником, но он жил в другом конце Америки. Россия была бесконечно далеко, за морями-океанами, ненамного дальше, чем Франция, где прошла нехудшая часть его жизни. Там остались друзья. Они писали ему – Берберова, Алданов, Маклаков… Прислал письмо поэт и прозаик Георгий Иванов, перемешивая русские буквы с французскими, просил прислать хоть «чутку» денег, так как сидит без гроша – «ухнули книжку стихов». И приводит строфы Осипа Мандельштама о нем, Керенском, из последней книги поэта, изданной Струве и Филипповым в Америке. Стихи совершили головокружительный путь из Америки во Францию и обратно – к тому, кому были посвящены.