Гибель адмирала Канариса - Богдан Сушинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Погибнуть под руинами гестапо? Что ж, это было бы символично. «Здесь покоится адмирал Канарис, человек, благополучно похоронивший абвер и столь же благополучно погибший под руинами гестапо». Кто еще может удостоиться подобной эпитафии?»
Вот только погибнуть под руинами ему было не суждено. Как только отбомбилась вторая волна англо-американцев, в камеру к Канарису ворвались двое крепких охранников и сбросили его с нар.
— Что происходит? — попытался остепенить их адмирал, поскольку так бесцеремонно и грубо с ним еще не обращались.
Однако эсэсовцев хватило только на то, чтобы дать ему возможность собрать в небольшую сумочку личные вещи, с которыми они и швырнули его к двери. Затем адмирала еще несколько раз швыряли то к стенке, то на усыпанный щебенкой цементный пол.
Когда, вместе с еще какими-то заключенными, адмирала выводили из здания внутренней тюрьмы гестапо, он увидел, что часть здания Управления имперской безопасности полуразрушена, а из окон верхнего этажа вылит густой дым. «Чтобы разрушить все это, понадобится еще не один налет», — с грустью подумалось Канарису.
Только у борта машины, у которой уже стояло несколько закованных в кандалы узников, один из них, генерал Остер, успокоил его:
— Это еще не казнь, адмирал, нас везут в концлагерь. Охранник проговорился. В какой — он, очевидно, и сам не знает.
— Значит, предстоит еще и концлагерь? Напрасно вас это утешает, генерал. Уж лучше бы сразу на казнь.
— Стоит ли торопиться? Фюрер вот-вот капитулирует.
— Но произойдет это уже после нас, — успел произнести Канарис, прежде чем охранник замахнулся на генерала Остера прикладом винтовки.
Это был уже даже не сон, а какое-то предсмертное забытье. Когда к полуночи Канарис почувствовал, что сознание в его истощенном мозгу предательски угасает, он изо всех сил напряг свою волю, чтобы разорвать сети сонливости. Адмирал не мог позволить, чтобы это ночное беспамятство лишало его последних часов жизни, последних часов осознания самого себя, своего бытия.
Он хватался за свои воспоминания, как висельник, которому забыли связать руки, за небрежно намыленную петлю, чтобы хоть на несколько секунд оттянуть момент гибельного удушья. «Нет уж, — говорил он себе, — впереди у тебя целая вечность мертвецкого небытия, и предаваться сну в эти последние часы жизни, пусть даже проведенные в камере смертников, — непростительное расточительство».
Вчера под вечер у него в камере неожиданно появился оберштурмбаннфюрер Кренц, его следователь, его губитель, по существу — его палач. Он задержался у прикрытой двери, за которой топтался специально приставленный им автоматчик, и произнес то, что Канарис больше всего хотел и точно так же больше всего боялся услышать:
— Это произойдет завтра, адмирал.
Канарис медленно поднялся с нар, отошел к стенке, в которой где-то там, под потолком, излучало свою серость лагерное небо, и одернул китель. В отличие от пребывавшего в соседней камере генерала Остера, который уже был облачен в грубую тюремную робу, адмирал все еще оставался в своем мундире. И хотя на кителе его уже не оставалось ни наград, ни погон, ни каких-либо знаков различия, тем не менее Канарис был по-своему признателен тюремщикам за то, что они не лишили его этого последнего флотского атрибута.
— Вас специально прислали ко мне, чтобы сообщить это? — попытался смертник оживить свой сдавленный волнением и простудой голос.
— Я пришел сам, господин адмирал, — молвил Кренц. И Канарис вновь обратил внимание на то, что в обращении гестаповец употребил его чин, хотя в последние дни перед отправкой в лагерь принципиально избегал этого.
— Что ж, воля ваша. Очевидно, я не имею права лишать вас такой возможности.
— И не стоит, адмирал. Я действительно пришел сам, хотя подобные визиты в камеры приговоренных к казни, как известно, не поощряются. Посодействовал начальник лагеря.
— …Или Кальтенбруннер, решивший, что перед казнью я вдруг стану разговорчивее?
— Напрасно вы так, адмирал, — едва слышно пробормотал Кренц.
Но вместо того чтобы убеждать адмирала, что появился он в камере по собственной воле, уселся на краешек нар и, упершись руками в коленки, загнал свой взгляд куда-то в угол, между тускло освещаемой фигурой заключенного и сырой, словно только что специально увлажненной, стеной.
— Значит, все-таки Кальтенбруннер… — наседал на него Канарис.
— Ваши показания, адмирал, обергруппенфюреру не нужны, особенно теперь, после суда. Начальник Главного управления имперской безопасности и так никогда не сомневался в вашей виновности. Ему даже не требовались какие-либо факты, хватало собственной убежденности.
— Значит, это по приказу Кальтенбруннера я был переведен из внутренней тюрьмы РСХА в лагерь?
— По его приказу сюда, в лагерь Флоссенбург, были переведены все заключенные внутренней тюрьмы РСХА. И произошло это после налета авиации союзников на Главное управление. Замечу, однако, что относительно вас последовал особый приказ.
— Понятно, Кальтенбруннер испугался, что мы можем погибнуть под развалинами внутренней тюрьмы гестапо и ему некого будет вешать, — мрачновато ухмыльнулся адмирал.
— Мне не хотелось бы обсуждать действия шефа РСХА, господин Канарис, тем более с заключенным, — резковато предупредил его Кренц. — И не только потому, что опасаюсь, — просто это не в моих правилах.
— Мне стоило бы пожалеть, что я не придерживался тех же правил, — тяжело вздохнул адмирал. — Тогда не появились бы на свет все эти дурацкие дневники и прочие бумаги, которые ваши люди обнаружили в бункере одной из тренировочных баз абвера.
— Прятать их там было крайне неосторожно, — признал оберштурмбаннфюрер. — Цель ваша понятна: сохранить свои записи и некоторые документы до окончания войны. Однако место и способ утаивания были избраны крайне неудачно.
— Я оказался плохим разведчиком, Кренц; слишком много небрежности в работе, слишком много ошибок и упущений…
— Не стану убеждать вас в обратном. У каждого из нас свои ошибки.
Канарис видел, что Кренц появился в зале лагерного суда, однако особого значения этому не придал. Оберштурмбаннфюрер являлся следователем, «подводившим под приговор» не только его, но и генерала Остера, а также пастора Дитриха Бонхёффера, поэтому не было ничего странного в том, что, решив подстраховаться, председатель суда доктор Гуппенкотен предпочел держать его под рукой. Судьба подсудимых, конечно же, была решена задолго до начала этого судебного процесса, но все же — так, на всякий случай…
К моменту суда пастор Бонхёффер уже во всем сознался, покаялся и теперь предавался молитвам во спасение; генерал Остер был морально сломлен и почти заискивающе соглашался со всем, что ему предъявляли и в чем обвиняли, словно бы в душе все еще рассчитывал на некое снисхождение. Но адмирал… адмирал все еще продолжал упорствовать! Он упрямо отметал все обвинения в предательстве, ссылаясь то на свою неосведомленность по поводу действий подчиненных, то на собственные разработки разведывательно-диверсионных операций, которые свидетельствовали о его преданности рейху; то на верноподданническую телеграмму сочувствия, посланную им фюреру сразу же после покушения на него полковника фон Штауффенберга… Да мало ли на что мог ссылаться этот опытный шпион и контрразведчик, сам не раз допрашивавший внешних и внутренних врагов рейха, а теперь яростно сражавшийся уже даже не за свое спасение, а хотя бы за право оставить в судебном деле максимум доказательств своей непричастности к заговорам против фюрера и вообще к какой-либо деятельности, направленной против рейха![61]