Царь Борис, прозваньем Годунов - Генрих Эрлих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Великое посольство польское во главе с гетманом литовским Львом Сапегою прибыло в Москву лишь на третьем году правления царя Бориса. Так уж получается в жизни, что с соседями ближайшими и родственниками кровными договариваются дольше и труднее всего. Такая задержка требовала наказания, поэтому Борис не спешил принимать послов, несмотря на то, что нам доподлинно был известен наказ короля Сигизмунда и сейма польского заключить мир вечный. Мариновал Борис послов недолго, шесть недель.
Тут еще одна причина была. Герцог Карл, дядя короля польского Сигизмунда, учинил бунт и скинул племянника с престола шведского. Началась долгая свара между Польшей и Швецией. Царь Борис, сам к войне не пристрастный и всеми силами ее избегавший, тем не менее поддерживал всякие междоусобицы между странами европейскими, надеясь, что так он будет вернее их в руках держать, выступая в роли высшего судии. Не упускал он и случая подлить масла в огонь, при этом стараясь обходиться без явного нарушения многочисленных договоров, заключенных им с государями европейскими. Когда, скажем, герцог Карл бил челом царю Борису, прося дозволения возложить на себя корону шведскую, Борис милостиво дозволил, более того, передал устами наместника псковского совет герцогу Карлу поспешить с этим делом богоугодным — воистину, что на пользу державе Русской, то угодно Богу! Борис еще дальше пошел, впервые в истории нашей долгой согласился допустить послов шведских в Москву, пред светлые свои очи. Подгадали так, чтобы послы шведские прибыли в Москву почти одновременно с польскими, когда же послов призывали в Кремль для переговоров, то неизменно шведов провозили с шумом и грохотом мимо подворья польского, поляков же мимо подворья шведского, хотя и изрядный крюк получался. Так послов иноземных наставляли в смирении и побуждали к сговорчивости.
Допущенный наконец к царю гетман Лев Сапега представил не только договор о вечном мире, но и в который раз повел речь о союзе тесном между державами нашими. Условия, утвержденные сеймом польским, включали право подданных обоих государств вольно переезжать из одной страны в другую, поступать в службу придворную, военную и земскую, приобретать земли, свободно вступать в браки, посылать учиться детей русских в Варшаву и польских в Москву. Предлагалось также учредить единую монету, создать общий флот на море Северном, сообща обороняться от врагов. Тут Борис с боярами поморщились: какие же у нас враги? выходит, что нам поляков придется оборонять от их врагов? Сапега, неудовольствия не заметив, дальше понесся: русским, живущим в Польше, дозволяется строить храмы православные, а полякам в России — костелы. Тут уж наши святые отцы восстали. Все сразу обратили внимание на то, что союз предлагаемый поляки именовали богомерзким словом уния, которое навевало воспоминания постыдные о Флоренции и Бресте, где некоторые недостойные иерархи православные склонились перед прегордым папой римским.
Так что идею союза даже обсуждать не стали. Вскоре же после этого приема произошли события некие, которые лишний раз убедили нас в двуличии и неискренности поляков. О мире вечном уже не могло быть и речи, но гетман Сапега еще несколько месяцев в Москве обретался, не смея вернуться к своему королю без выполненного наказа. В конце концов царь Борис смилостивился и, подчеркнув особо, что делает это лишь по ходатайству своего малолетнего сына и наследника Федора, пожаловал Польше мир двадцатилетний.
Несмотря на все эти камни подводные, подписание мира с Польшей обставили чрезвычайно торжественно и отмечали весьма пышно. Царь Борис как чувствовал, что этот день — наивысший взлет его царствования. Но, конечно, никто тогда такого и помыслить не мог. Все праздновали установление мира долгого и, как мнилось, нерушимого на всех наших границах, наступление века спокойствия и благоденствия. По всей державе нашей перед каждой трапезой после вознесения хвалы Господу молились о царе Борисе, чтобы «он, единственный подсолнечный государь христианский, и царица его, и наследник царевич Федор, и другие дети царские, коих ему Господь пошлет, на многие лета здоровы были и счастливы; чтобы имя его славилось от моря до моря и от рек до конца Вселенной, к его чести и возвышению, а преславным его царствам к прибавлению; чтобы все государи его царскому величеству послушны были с рабским послушанием и от посечения меча его все страны трепетали; чтобы его прекрасноцветущие, младоумножаемые ветви царского взращения в наследие превысочайшего царствия Русского были навеки и нескончаемые веки, без урыву; а на нас бы, рабов его, от пучины премудрого его разума и обычая и милостивого нрава неоскудные реки милосердия изливались выше прежнего».
Иноземцы, из немногих здравомыслящих, выражались не столь велеречиво, но, по сути, правильно. Вот что написал царю Борису посол английский при отъезде домой: «Вселенная полна славы твоей, ибо ты, сильнейший из монархов, доволен своим, не желая чужого. Враги хотят быть с тобой в мире от страха, а друзья в союзе от любви и доверенности. Когда бы все христианские венценосцы мыслили подобно тебе, тогда бы царствовала тишина в Европе, и ни султан, ни папа не могли бы возмутить ее спокойствия».
Три обстоятельства мешали мне в полной мере насладиться золотым веком Борисова правления. И первое их них — беспокойство за Димитрия, чрезвычайно в это время усилившееся. Второе — страх, который не отпускал меня целых два года после того досадного недоразумения во время избрания (Бориса. Избавился я от него благодаря другому недоразумению, которое всем, кроме меня, показалось очень смешным.
Связано оно было не столько с царем Борисом, сколько с капитаном Яковом Маржеретовым, так что надо и о нем несколько слов сказать. Появился он в Москве незадолго до описываемых событий, нанял его на службу русскую дьяк Афанасий Власьев во время своего долгого посольства ко дворам европейским. Вскоре по прибытии он явился представляться ко мне. Повод нашел самый смехотворный — наказал-де ему король его Генрих Наваррский передать мне поклон. Нужны мне были поклоны от этого мужика! Впрочем, был он уже не Наваррским, а Французским. Кто бы мог подумать тогда, почти тридцать лет назад, когда мы с ним знакомство свели. И вот поди ж ты!
Обликом своим Яков Маржеретов живо напомнил мне королька своего, наверно, нарочно под него подлаживался, такие же безобразно длинные волосы, куцая бородка клинышком и усы кошачьи. Ростом, правда, был заметно выше, но такой же худой, с жилистыми тонкими ногами, вылитый галльский петух, так любимый французами, птица драчливая и неудобоедомая. Все это дополняли глубокий сабельный шрам, рассекавший лоб и левую щеку, черные, беспрестанно рыскающие глаза и мелкие хищные зубы. В общем, внешность самая преотвратная, только женщинам по глупости их и нравящаяся. Одет он был богато — камзол из золотой парчи, парчовые же порты, рубашка шелковая, отделанная по вороту кружевами в три слоя, шапка лисья, опашень, подбитый соболями, все, как я легко определил, из сокровищницы царской. Что ж, вестимо, зачем эти голоштанники на Русь прибывают!
Поговорили о том о сем. Потом капитан и спрашивает: «Могу ли я засвидетельствовать свое почтение принцессе Юлии, о которой премного наслышан?»
— Молодой человек, вы приехали на Русь, у нас не принято свидетельствовать свое почтение женщинам, тем более замужним, и уж ни в коем случае — лично! — осадил я его.