Дури еще хватает - Стивен Фрай
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лег в разумно раннее время, совершенно трезвый.
Конец месяца, Душечка, пора тебя распечатать.
На этом — к добру или к худу — дневник неожиданно обрывается. Ну, не обрывается, конечно, однако все остальное я, похоже, на время утратил. Может, оно и правильно — предложить вам лишь это извлечение, а остальной дневник напечатать, вытянув его из пришедших в негодность жестких дисков, дискет и не раскрывающихся больше архивных файлов, после того, как я помру. Тогда мне уже не придется больше сохранять тайны личностей и обыкновений тех, кого я пока засекретил.
Скажу честно, прочитав приведенные здесь страницы, я попросту перепугался. Почувствовал себя человеком, который идет босиком по неосвещенному чердаку, то и дело наступая на рассыпанные кирпичики «лего». Прошел всего лишь двадцать один год, а мне кажется, что я заглянул в совершенно другой мир. Вот уж не думал, что я был столь деятельным, беспутным, энергичным и непоправимо глупым. Вести такую жизнь и каждодневно с таким усердием описывать ее — ни того ни другого я совершенно не помню. И даже не вполне понимаю, кем я в то время был. Если бы я сейчас вернулся в клуб «Граучо» 1993 года и увидел себя играющим в бильярд, бегающим каждые десять минут в мужскую уборную, то, весьма вероятно, не удержался бы и зарезал этого типчика. Как мне удалось столько всего написать и сыграть, не отдав концы, я и представить себе не могу. Если вы моложе, чем я, то — поверьте мне на слово, — решив, что вам удастся повторить мой порочный, порочный путь, вы сильно ошибетесь. Лучше считайте меня генетическим уродом, который сумел выжить на этом пути, — у вас такое не получится. И даже не пытайтесь проверить истинность этого утверждения. Verb sap., как говаривал мой школьный преподаватель латыни, — другое дело, что я его не слушал. Verbum sapienti sat est — умный понимает с полуслова.
У меня сохранились со времени детства четкие черно-белые воспоминания об интервью, которое Майкл Рамсей, архиепископ Кентерберийский, давал раболепному корреспонденту ночной воскресной программы Би-би-си.
— Ваше преосвященство, знакомые с вами люди считают вас, насколько я знаю, очень мудрым человеком.
— Меня? Меня? Силы небесные. Интересно, правда ли это.
— Ну, возможно, вы могли бы сказать нам, что такое, по-вашему, мудрость?
— Мудрость? Мудрость? Хорошенькое дело. Я думаю, что мудрость — это, пожалуй, способность к преодолению, нет?
Лучшего определения мудрости я с тех пор не слышал. Конечно, мудрость не имеет ничего общего с познаниями или силой интеллекта. Существуют блестящие умы, не способные правильно сесть на унитаз, и совершенно необразованные люди, которые посрамляют всех нас стойкостью и чувством юмора, позволяющим им преодолевать такие трудности существования, какие нам показались бы непереносимыми.
Противоположностью мудрости обычно считают безрассудство — впрочем, в нынешние времена это слово не в ходу. Существуют, разумеется, глупости разных видов. Я зарабатывал на жизнь, изображая дурака на телевидении, на сцене, на радио. Стал чем-то вроде дипломированного дурака во дворцах и в частных жилищах. Я валял дурака с моим телом — в особенности с мозгом и слизистой оболочкой ноздрей, едва не заставив их выбросить белый флаг капитуляции.
Теперь я часто лежу без сна — не по прежней причине, не потому, что моя кровь наполнена пагубным, вкрадчивым, злостно влекущим к себе возбуждающим средством, но потому, что мой разум ходит и ходит кругами, пытаясь понять, как ухитрился я довести себя в молодости до такого состояния. Куда привела бы меня жизнь, если бы я без малого не выбросил ее лучшее время на помойку, прожигая ее, как человек, решивший выяснить, что она способна выдержать?
Я как-то не помню, чтобы подсознание нашептывало мне приказы насчет самоуничтожения, однако, оглядываясь назад на десятилетия, читая впервые за двадцать лет мой дневник, изумленно покачивая головой при виде отчаянного, импульсивного, глупого, тщеславного, высокомерного, нарциссического, опрометчивого бега по дороге к забвению, которую я, похоже, избрал для себя, волей-неволей заключаю, что без желания смерти тут не обошлось.
И чем я могу извинить то, что пустил по ветру избыток выпавшей на мою долю удачи, в которую мне тогда поверить не удавалось, — да я и теперь нахожу ее невероятной? Впрочем, не исключено, что ответ кроется в самом этом вопросе.
Конечно, это дешевая кабинетная психология, от которой вы, наверное, в испуге застонете, и все же скажу: возможно, я не считал себя достойным моего невероятного счастья и делал все, чтобы избавиться от него. И это возвращает меня к первой моей мемуарной книге, «Моав — умывальная чаша моя», где я описываю чувство, общее, как я надеюсь и верю, для многих детей: за мной наблюдают, меня оценивают. Когда род человеческий был еще юн, все люди испытывали это чувство и называли его Богом. Ныне большинство из нас называют его совестью, ощущением вины, стыдом, самоотвращением, низкой самооценкой, нравственным самосознанием… какие только слова и выражения не кружатся в танце у самого жерла бурлящего вулкана нашей психики.
Сам этот стыд может парадоксальным образом объяснять мою браваду — примерно так же, как защитники совершеннейшего и зарвавшегося хама могут объяснять поведение их дружка тем, что он «страшно застенчивый». Мне не составило труда объявить себя геем, а позже открыто признать, что я страдаю душевным недугом, который толкал меня к попыткам самоубийства. Я и по сей день продолжаю выпаливать, не подумав, слова, которые заставляют таблоиды набрасываться на меня и повергают в смятение моих друзей и родных. Какая-то часть меня искренне верит, что честность есть, как любят повторять школьные учителя, «лучшая политика» — причем во всех случаях. Она спасает меня от «разоблачения», а также — надеюсь, это не покажется вам самохвальством и лицемерием, — помогает тем, кому далеко не всегда удается почувствовать себя комфортабельно в том положении, в какое они попали. Не вдаваясь в обсуждение природы альтруизма и вопроса о реальном его существовании, скажу просто: я знаю, что написал, более-менее, те книги, какие хотел бы прочесть, когда мне было… ну, скажем, от четырнадцати до тридцати лет, наверное, так.
Мемуары, акт литературного воспоминания, обретают, сдается мне, форму диалога с моим прежним «я». Что ты делаешь? Почему ведешь себя так? Кого ты пытаешься одурачить? Перестань! Не делай этого! Поберегись!
Книги тоже могут принимать форму диалога. Я льщу себя надеждой, возможно пустой, что у меня и с вами получился диалог. Можете считать это свидетельством моего умопомрачения. Я произношу монолог, а вы либо внимательно слушаете, либо устало пробегаете глазами по абзацам, пока не добираетесь до конца. Но я и вправду слышу то, что считаю голосом читателя, вашим голосом. Да-да, вашим. Вас сотни тысяч, вы морщитесь, поджимаете губы, смеетесь там, шипите здесь, киваете, прищелкиваете языком, сравниваете вашу жизнь с моей, стараясь оставаться объективно честным — насколько это вам дано. Существуют вероятия, что вам повезло с материальной стороной жизни меньше, чем мне, но существуют и другие (возможно, вам будет трудно в это поверить, но, умоляю вас, попробуйте): вы счастливее меня, более приспособлены к жизни и просто-напросто лучше как человек.