Harmonia caelestis - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Халнек правильно понимал, что власть, опирающаяся на народ, должна руководствоваться древним лозунгом «panem et circenses»[87], а потому организовал духовой оркестр, который по разным торжественным случаям оглушительно и, может быть, даже с чувством, но чертовски фальшиво дудел «Марсельезу».
За добрую неделю до событий, которые добрую неделю спустя действительно воспоследовали, прадеду доложили, что на митинге социалистов решено было, как бы прадеду в пику, провести марш протеста с музыкальным сопровождением и под красными флагами. Последнее обстоятельство весьма удивило прадеда.
— Халнек, стало быть, исповедует уже не социалистические, а коммунистические принципы?
— Насчет этого, ваше превосходительство, мы не в курсе.
Прадед, пользуясь его — прадеда — выражением, убедительно попросил своих подчиненных из числа членов партии участвовать в демонстрации, притом так, чтобы в каждой шеренге был хотя бы один человек, способный пресечь возможные безобразия. Особого беспокойства прадед не испытывал, рабочих манифестаций он повидал немало («более того, любопытства ради я и сам в разных городах помаршировал с народом») и знал, что такое железная дисциплина, которая исключает любые эксцессы — если таковые не входят в расчеты организаторов. Но тут прадеду в панике доложили, что демонстрацию планируется завершить во дворе усадьбы, где Халнек намерен провести митинг.
А это касалось нас уже непосредственно.
23
«С населением Чаквара отношения мои складывались довольно своеобразно. Люди в массе своей видят в барине, независимо от его личных качеств, нечто мистическое, причину всего — и хорошего, и плохого, — что творится в Чакваре. Поистратился человек — идет в пенсионную кассу просить под умеренный процент ссуду; беда какая нагрянула или случился пожар — обращаются к барину за кирпичом и прочими материалами; если кто-то неизлечимо болен — опять же у барина просят поддержки. Иной раз даже складывалось впечатление, что если кто помирал, то и в этом винили меня, будто сам я собираюсь жить вечно, по-моему, они так и думают, но уж тут-то, любезные, придется мне вас разочаровать! Или взять, к примеру, по сию пору бытующее целование ручки. Если „милостивый барин“ паче чаяния откажется подать ручку — из прогрессивных ли взглядов или заразы какой испугавшись при виде сопливых носов, — его тут же осудят: „Возгордился! Уж и к ручке не подойди!“ И только во времена коммуны враги и друзья перестали именовать меня барином, а владенья мои — поместьями, но когда, слава милости Божией и здравому смыслу людей, 2 августа 1919 года коммунизм потерпел фиаско, то первыми, поджав хвосты, пришли целовать мне ручку самые отъявленные смутьяны. Барин и барский дом считались в селе неприкосновенными. Словами это не объяснишь, но даже во время коммуны мне доводилось слышать от возмущенных егерей и охранников, такой-то, мол, — ужасный коммунист, потому как осмелился громко свистеть или кричать рядом с усадьбой. Нечего и говорить, что по поводу свиста никаких указаний я не давал. Но чтоб кто-то без разрешения вторгся в усадьбу — такое казалось настолько невероятным и невозможным, что многие на селе в это запомнившееся мне утро со смехом и недоверием восклицали: „Слыхали? Халнек надумал идти к усадьбе!“ Это было равносильно тому, как если бы кто-то сказал, будто Халнек собрался взлететь или что он — папа римский».
24
Решив, что уж лучше пусть их укокошат дома, чем в другом месте, прадед с семьей спокойно дожидались событий. На всякий случай кое-где у дверей он расставил слуг, рассовал по карманам деньги и драгоценности и посоветовал членам семьи сделать то же самое — вдруг придется покинуть усадьбу. На обед в этот день званы были графиня Элеонора Ламберг, свояченица прадеда, и ближний сосед-помещик граф Фюлеп Меранский. Поскольку у них в имениях агитации не было, здешний переполох весьма удивил их.
— А я и не знала, что у нас революция, — рассмеялась графиня. Моя бабушка отошла к окну. Бывали минуты, когда ей не хотелось видеть людей. (Впоследствии она в этом покаялась.)
По неуклонному своему обычаю после обеда прадед всегда отдыхал на балконе, а посему, откланявшись, пожелав остальным приятного времяпрепровождения и попросив строго соблюдать установленные им меры предосторожности (которые в основном были связаны с понятиями «хладнокровие», «спокойствие» и «миролюбие»), он улегся в шезлонг, изготовленный для него в Коложваре, и погрузил стопы в привычный старый ножной мешок. С балкона он ничего не видел, зато вполне отчетливо слышал характерный рокочущий и невнятный гомон толпы, который на сцене — как было известно прадеду — имитируют, заставляя статистов, изображающих народ, повторять бесконечно: «рабарбер, рабарбер»[88]. Мне кажется, что для прадеда революция означала не больше, чем это слово: «рабарбер».
25
«Водрузив красный флаг на вершину крыльца, лесоруб и плотник-строитель Фендрих, то бишь товарищ Фендрих, открыл собрание. Справа и слева от Дюлы Халнека, застыв истуканами, стояли два прихвостня. Та выдержка, с которой даже в мороз телохранители Халнека стояли по стойке „смирно“ на уличных митингах и часами длившихся народных собраниях, вызывала единодушное восхищение зрителей. И мне кажется, что мужественные, каменнонеподвижные позы двух здоровяков принесли этому кагалу пользы гораздо больше, чем все речи, которым они (и мы тоже!) придавали такое значение. Квинтэссенция выступления Халнека заключалась в разделе моих имений. Под бешеные вопли собравшихся инициатива была принята единогласно.
Не скажу, что мне было приятно.
Чудовищная ошибка всех партий консервативного толка состояла в том, что они наотрез отказывались признать насущность и справедливость земельной реформы и в парламенте на все либерально-социалистические поползновения отвечали жестким отпором. Меня скрутило люмбаго! Священник из Кёрне прислал мне так называемый комплекс физических упражнений. (После дядюшки Микши все, видимо, полагают, что Эстерхази — семья спортивная.) Я лежу, как предписано, на террасе, так что, к счастью, меня не видят. Приходский священник — малосимпатичный романтик, упаси меня Бог от беседы с ним, но рецепт его, может быть, и хорош. Получается, что человек неблагоразумный тоже может творить добро. И какой замечательный почерк: перо-вставочка придает его каллиграфии эмоциональность и динамизм. Упражнения, пишет он, надобно выполнять не спеша, не менее трех раз каждое, с отдыхом в промежутках, и тогда общая их продолжительность составит не более четверти часа.
Рабарбер, рабарбер.
В течение речи то и дело звучали выпады против меня и в целом семьи Эстерхази, столетиями выжимавшей все соки из бедноты, но теперь им конец! Что для непривычного к социалистической риторике уха (к примеру, для моего) звучало ужасно пошло.
Потом, разумеется, вспомнили дело о веревке, которым на этих собраниях, как мне докладывали, меня неизменно корили.
Хотя по традиции, заведенной еще покойным моим отцом, я, в меру возможностей, всегда выдавал нуждающимся селянам дрова, кража леса носила катастрофические размеры. Но леса им было мало, они забирались и в парк, где, не удовлетворяясь сбором валежника, ломали сучья и слабые деревца. Надо ли удивляться, что терпению моему иногда приходил конец и я гнал их из парка нещадно. (Чем некоторые даже хвастали: „Граф выгнал меня самолично!“) В любом случае право такое у меня имелось, и не только формальное, у меня, мол, крадут, но и моральное, ибо, как до меня дошло, ворованными дровами торгуют. Подстегиваемые взаимной завистью, некоторые из крестьян жаловались моей супруге, что уже и ворованных дров (sic!) не купишь — по две кроны заламывают за охапку! Дело кончилось тем, что однажды я отнял веревку у старушенции, которой та собиралась перевязать валежник. Потом проводил ее до ворот парка и с веревкой в руке вернулся в дом. Конечно, веревка была не моя, но великая ложь заключалась в том, что якобы этой веревкой я угостил старушку и, больше того, что карга, как злословили, была не такой уж и старой и я, дескать, немножко ее пощипал, что — учитывая мой возраст, характер и биографию, представления о семье и религиозность (в период жарких политических схваток меня даже издевательски называли поповской кухаркой) — просто смешно и характеризует отнюдь не меня, а людей, распускавших подобные сплетни.