Четвертая жертва сирени - Виталий Бабенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разумеется, найти Голована ему не составило большого труда. В пустующей квартире, из которой батраковец сделал наблюдательный пункт, Владимир нашел кисет с самосадом. О том, что этот кисет оставил именно убийца, я сам поведал ему — в ту ночь, когда гонялся за Голованом с Кольтом в руке. А по кисету да по самосаду он добрался до пересветовского наймита — возможно, через хозяина трактира. Того самого трактира, в котором на нас напали подосланные Пересветовым грабители. Того самого трактира, в окне которого я видел лицо Голована.
Что же Владимир мог сказать этому чудовищу?
— Да что же еще? — прошептал я, обращаясь к самому себе. — Что же еще, как не то, что мне же впоследствии и рассказал? Что Пересветов готов выдать сообщника, свалив на него одного все убийства и изобразив себя жертвою шантажа. Как Владимир это доказал? Да так и доказал — своим присутствием. Мол, от Пересветова обо всем и узнал. И предложил разделаться с предателем…
Именно так все и было! Именно так!.. И это Владимир подсказал Головану место и время встречи.
Ах, как убедительно он чертил тогда передо мною схему, как уверенно соединял остро отточенным карандашом точки на карте Самары — так что четвертою точкой оказывался двор книжного магазина Федорова, место предстоящего, «спасительного» убийства!
Это сейчас я понимал, что от тех трех точек можно было провести линию и к другому месту. Но тогда — тогда! — сколь же убедительной показалась мне эта линия… И я в возбуждении своем, вызванном им, моим… осмелюсь ли теперь сказать — другом? — побежал снаряжать свой револьвер. Лишь об одном я молил тогда небеса — чтобы не сорвался этот план, рискованный, но, как мне казалось, единственно успешный.
Тут я обхватил голову руками и застонал во весь голос — не опасаясь даже того, что вздремнувшая в своей каюте дочь моя услышит меня сквозь тонкую переборку и испугается. Ах ты, Боже мой, ведь он же крикнул мне: «Стреляйте!» И я выстрелил — точно тогда, когда это было необходимо по его плану. Или — по его либретто.
Ни мгновением раньше, ни мгновеньем позже.
И даже удивленный его возглас: «Это не Витренко!» — был, конечно же, искусственным. Ведь к тому моменту Владимир уже прекрасно знал, что чудаковатый Григорий невиновен.
— Он использовал меня!.. — прошептал я. — Да ведь он использовал меня так же, как Пересветов использовал Голована!
Щеки мои пылали от смятения и несказанной обиды, как у мальчишки, которого взрослый походя обманул пустою конфетною оберткою. Я не мог больше сидеть в тесной каюте, мне стало казаться, что стены и низкий потолок валятся на меня. В воспаленном моем мозгу то и дело всплывали и странным образом ломались образы Пересветова и Ульянова. Нисколько они не были похожи друг на друга — высокий представительный инженер-путеец и низкорослый, подвижный до некоторой суетливости, несостоявшийся студент-юрист. Но сейчас, в воображении моем, разогретом тревожными мыслями и парами рябиновки, их черты стали смешиваться. То представлялся мне покойный зять, лоб которого вдруг выпячивался на манер ульяновского и из-под него на меня насмешливо смотрели горящие угольки ульяновских глаз. То, напротив, взгляд Владимира обретал безумный пересветовский оттенок. В конце концов мне стало казаться, что оба эти господина, непостижимым образом сросшиеся в моей памяти, выглядывают из висевшего на двери каюты зеркала на манер двуликого Януса. Я был близок к тому, чтобы расколотить ничем не виноватое стекло — подобно тому, как это в свое время, по словам Владимира, сделал Пересветов.
Я задыхался, глаза мои слезились — словно каюту наполнил едкий дым. И вот в таком состоянии, близком к умственному расстройству, я выбежал в коридор, а оттуда на палубу. Не знаю, что именно искал я там. Впоследствии мне казалось, что я мог просто выброситься за борт — если бы воображение мое не угомонилось.
Но прохладный ветер, охладив разгоряченный лоб, и мысли мои привел в порядок. Стоя у борта на верхней палубе парохода «Фельдмаршал Суворов», я вновь думал о пережитом, стараясь не поддаваться ни негодованию, ни страху. Я рассуждал вслух, обращаясь к самому себе и пытаясь самого себя успокоить. Я понимал, что ежели не найду оправдания для предосудительного и жестокого поведения того, кого совсем еще недавно считал благодетелем, то просто не смогу жить прежней размеренной жизнью.
— Хорошо, — сказал я. — Предположим, что все было именно так. Предположим, что четвертое убийство подстроил господин Ульянов. Но разве он не раскрыл предыдущие? Раскрыл, конечно же, раскрыл. Никаких сомнений нет в том, что трех молодых людей убили эти два злодея: Пересветов, обуреваемый безумными страстями, и Голован, готовый за деньги хладнокровно всадить смертельное жало в сердце невинного существа. Пересветов сам признался в том перед смертью, и я тому свидетель. Разве не их жертвою пал судебный пристав Ивлев — по одной лишь причине сходства со мною? И разве не хотели они убить меня, а мою драгоценную дочь упечь на каторгу, дабы скрыть свои кровавые дела? Нет-нет, уговаривал я самого себя, эти злодеи заслужили конец, во сто крат более ужасный. И я нисколько не скорблю ни о Головане, сраженном моей пулей, ни о Пересветове, кого то ли раскаяние, то ли страх перед разоблачением вынудили свершить суд над самим собою…
Я покачал головою. Нет, нисколько не вызывали они у меня жалости.
Что же в таком случае меня гнетет? Что за червь точит меня сейчас, не останавливаясь и не внимая доводам рассудка? Почему я думаю о молодом человеке, выступившем добрым гением моей дочери, с таким страхом, что сердце мое сжимается?
Неужели меня сверлит лишь мысль о том, что в самом конце этой запутанной истории я выступил послушным орудием чужого разума?
Но ведь этот самый разум хотел только одного — того же, чего желал всем сердцем и я, — спасения Аленушки!
Ценой жизни двух злодеев?
А почему бы и нет?
И мне вспомнился разговор, который состоялся меж мною и Владимиром, когда помянул я нечаевцев. Я осудил высказывание одного из них, Петра Успенского, оправдывавшего свое участие в убийстве студента Иванова тем соображением, что для спасения жизни двадцати человек всегда дозволительно убить одного. И как сказал мне тогда Владимир — мол, уверен ли я, что в определенных условиях такое соображение обязательно вызовет мое осуждение?
— Эк вы меня поймали, господин Ульянов… — произнес я усталым и словно бы уже чужим голосом. — А ведь правда — и даже не в арифметике дело. Можно ли убить того, кого считаешь преступником, ради спасения невинного? Смерть двух виновных разве не может быть допущена и даже одобрена во имя невинного?
Все так. И сказать-то нечего.
— Да уж… — пробормотал я. — Что же это вы, господин Ильин? Что вы душу себе кровяните? Неужто вполне заслуженная смерть двух душегубов перевешивает на ваших весах жизнь невинной вашей дочери? Полно, опомнитесь, господин Ильин! Опомнитесь и поставьте в церкви свечку во здравие Владимира Ульянова, благодаря которому дочь ваша сейчас возвращается под отеческий кров, а не уходит по сибирскому тракту в кандалах с толпою злодеев.