История журналистики Русского зарубежья ХХ века. Конец 1910-х - начало 1990-х годов - Владимир Перхин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«За свободу» (Нью-Йорк, 1941–1948) – «Издание Нью-Йоркской группы Партии социалистов-революционеров».
Михаил Михайлович Коряков (1911–1977) – прозаик, журналист, публицист, литературный критик. В 1930-е годы работал в центральных и местных газетах. В 1937-м служил в «Курортной газете» (г. Сочи). В 1939-м был научным сотрудником Усадьбы-музея Л.Н. Толстого в Ясной Поляне и печатался в тульской газете «Молодой коммунар», в журнале «Литературный критик».
В годы войны – корреспондент газеты 6-й воздушной армии «Сокол Родины». В 1945 г. участвовал в выпуске газеты советского полпредства в Париже «Вести с Родины». В 1946-м в «Социалистическом вестнике» опубликовал письмо с объяснением своего решения остаться на Западе. В статье «Встреча на чердаке» он рассказал о перестройке своего сознания и сформулировал принцип: «Не быть ни советчиками, ни белыми, а просто русскими людьми». Этот принцип он защищал в печати и в последующем. В 1966 г. в газете «Новое русское слово» в статье «Помнить и забывать» он спрашивал: «Когда кончится полувековое деление на белых и красных?»
Весной 1944 года Шестая воздушная армия, где я служил, перебрасывалась с Северо-Западного фронта на Волынь. Где-то около Коростеня наш эшелон пересек старую советско-польскую границу, и мы въехали в область, которая более двадцати лет не принадлежала России. В Сарнах при выгрузке я встретил армейского политработника, который стоял, положив руки на кобуру пистолета, переместившуюся почему-то на живот. На мое удивление, почему – на живот, он снисходительно улыбнулся:
– Для быстроты действия… Тебе здешняя обстановка еще не знакома, а я уже имею опыт, – был здесь в тридцать девятом году. Пойми, мы во враждебной зоне. Бывшая панская Польша, тут надо быть начеку.
В годы войны географические границы ничего не значили: пограничные войска двигались позади действующих частей. Но в несчастном сознании и политработника существовал рубеж, разделявший понятия: «МЫ» и «ОНИ». Мы – советчики, они… кто были «они»? За границу мы вступали, как на неизвестную землю. Волынь, разумеется, никакая не заграница, но и она лежала перед нами неизведанным белым пятном.
Проезжая через Москву, я бросил в походную сумку книгу «Польская деревня», изданную Институтом мирового хозяйства. Тезис «мы и они» служил вертелом, на который авторы нанизывали цифры, факты, рассуждения. Теперь мы попадали на очную ставку: представлялась возможность сличить книгу с жизнью, пропаганду с действительностью. Немало среди нас было таких, которые тотчас же приступили к исследованию белого пятна. Деревенская научителька научила меня польской грамоте, и я скоро начал читать «Волынские рочники», ежегодники, поразительные по богатству материалов, собранных краеведами, историками, экономистами.
Не могли мы не интересоваться и эмигрантами, нашими соотечественниками. Помню, что уже в Сарнах я отыскал одного эмигранта – Константина Оленина70, поэта, автора когда-то знаменитой песни «Спите, орлы боевые». Предпринял поиски и русской эмигрантской литературы.
В те дни получил письмо из Москвы, от поэта Дмитрия Кедрина. На Северо-Западном фронте мы провели с ним не одну ночь в землянке, накрываясь общим полушубком. Кедрин был коротко знаком с писателем А. Фадеевым, который, как член Центрального комитета партии, имел доступ к книжным изоляторам в Москве. В изоляторах хранилась «белоэмигрантская» литература. Кедрину от Фадеева перепадали запретные книги. Кедрин писал: «Найдите “Солнечный удар” Бунина, а также “Анну”, повесть Бориса Зайцева, писателя, которому Бунин, умирая, завещал свое перо»[11].
В поисках книг мне посчастливилось. Воздушная армия дислоцировалась широко: наши полки стояли на территории двух Белорусских фронтов – Первого и Второго. Как военный корреспондент, я летал на «воздушной лошадке», самолете «У-2», под Ковель, в Луцк, в Сарны. Всюду спрашивал местных интеллигентов о русских книгах и всюду получал один ответ: в 1939 году, только Красная армия вступила в Западную Украину, агенты НКВД ходили с повальными обысками и забирали не то, что книги, но выискивали каждый листок, клочок бумаги, где было хоть что-нибудь напечатано по-русски.
– Куда же они их девали?
– Должно быть, жгли…
В Луцке я напал на старика-украинца с белыми обвислыми усами, который мне по секрету шепнул: «Не жгли, а со всей Волынской области свозили в Луцк и сваливали ворохами в немецкой кирхе». Немцы за три года почему-то не расчистили кирху: книги так и остались лежать ворохами. Весной 1944 года от НКВД к кирхе был приставлен инвалид войны, который называл себя начальником архива. Он был глуп не то от природы, не то от счастья, что нашел тихую и покойную службу; ведь на фронт отправляли уже кривых, хромых и одноруких. Начальник архива и понятия не имел о том, что хранится в кирхе. Под предлогом, что мне нужны материалы для статей о Волыни, я набил мешок комплектами «Современных Записок», «Нового Града», «Пути» и, погрузив это богатство в пустую заднюю кабину самолета, улетел.
Несколько дней спустя, в конце мая, приключилась та история, которую и описал в книге «Почему я не возвращаюсь в советскую Россию»[12]. В деревне Бережницы, близ г. Сарны, я присутствовал в церкви на панихиде по Патриархе Сергие, только что умершем. Меня отстранили за это от должности военного корреспондента. Однако, решение армейского политотдела не являлось окончательным, его должен был утвердить начальник Политуправления 1-го Белорусского фронта генерал-лейтенант Галаджев. Два месяца оставался я в невырешенном положении. В среде штабных офицеров одни говорили, чти меня «простят», другие, наоборот, держались, что «отправят в штрафную роту». Невзирая на разность мнений, все, даже те, что недавно считались моими друзьями, избегали встреч, боялись разговаривать со мною, поглядывая, как бы чего не вышло… Мало по малу я перестал ходить даже в офицерскую столовую: получал сухой паек и столовался у хозяйки, красавицы-волынячки, мужа которой в тридцать девятом году угнали «в сибирки».
Жил я на чердаке. В ворохах прошлогодней соломы попрятал крамольные книги. Возле крохотного окошка поставил столик, – читал, писал. На Волыни цвела весна, самая прекрасная, какую я когда-либо видел. Вешний ветер шевелил белые и голубые вышитые полотенца на придорожных крестах, гулял над разливом реки Горыни, гнал белогрудые облака над бело-розовыми садами. В верхушке столетнего дуба, перед окном, лежало лохматое, в черных сучьях, гнездо, и там, охраняя меня, стоял аист, худой и недвижный, будто вырезанный из дерева. Не без удовольствия вспоминал я, что у древних египтян аист был символом справедливости. Уж не бог ли юстиции То (Thot), изображавшийся египтянами в виде аиста73, посылал мне знак, что неправда не одолеет меня, победа останется за справедливостью?