Грех - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он и сам, наверное, не хотел так засветиться, посему вдруг перевёл разговор в иную плоскость:
– А давай Верочку позовём на сеновал?
У меня на секунду потяжелело где-то под ложечкой, и ответа я не придумал, вдруг задохнувшись.
– Ничего не будем делать там, – сказал братик. – Какие-нибудь журналы посмотрим, например…
Честно говоря, в тот год я и малейшего представления ещё не имел, а что, собственно, можно делать с Верочкой. Валёк, похоже, знал, но не распространялся.
Вдохновлённые, перебрасываясь никчёмными словечками, мы так и шли, и каждый себе представлял, что вот мы с Верочкой на сеновале… Там такая пыль стоит в плотных столбах заходящего солнца… Верочка в сарафанчике… Иногда привстаёт, отряхивается, и мы все смеёмся, будто бы в каком-то предчувствии… Можно погладить её по руке, вроде бы как случайно, вот. И тут все перестанут смеяться…
У Верочки есть щиколотки. У неё есть затылок, по которому она иногда проводит крепкой ручкой с коротко стриженными матовыми ногтями. У Верочки есть родинка на запястье и родинка на плече. У неё есть два колена, круглые, как маленькие чайные чашечки. Чего только у Верочки нет.
На пляже, странно, не оказалось почти никого – хотя обычно в жаркую погоду там отмокал и стар, и млад. Лишь полёживали и покуривали какие-то из соседнего поселка, постарше нас.
Мы поскидывали шорты и быстро уныряли на другой берег, поиграли там в салочки до посинения и, щёлкая зубами, отправились обратно.
– Пацаны, вы откуда? – спросил нас на берегу самый взрослый, разговаривая с нами полулёжа, с сигареткой в зубах. Губы его криво улыбались.
Мы сказали откуда, глядя ему в зубы.
Их было шесть человек. Один из них, самый мелкий, но, как свёкла, крепкий, на кривых стойких ногах, подошёл ко мне в упор и слегка толкнул в плечи. Неожиданно, как длинными ножницами, взмахнув ногами, я кувыркнулся и грохнул на спину. И сразу понял, в чём дело: у меня за спиной, под ногами присел, согнувшись, другой пацанчик – в итоге лёгкого толчка хватило, чтоб я уронился.
Валёк чертыхнулся – но делать ничего не стал: без мазы кидаться на шестерых, каждый из которых был выше его ростом.
Я поднялся, подошёл к воде, зачерпнул воды, поплескал на спину – саднило, но не так, чтоб очень.
Смочив себя, вернулся, присел, натянул шорты и встал, глядя на самого блатного. Тот всё покуривал и улыбался.
Мне не было страшно – мне было глупо. Чего я, чего они, чего мы – зачем всё…
– Отдай мне своё колечко, – спросил толкнувший меня, кивнув на дешёвый серебряный перстенёк, украшавший мой безымянный на левой.
– Не могу, это… мой, – ответил я миролюбиво.
– А я думал – мой…
– Правда, не могу.
Повисла противная пауза. Я провёл ладонью по лицу, будто снимая паутину. Валёк не шевелился и дышал неслышно.
– Что-то мне вас жалко, – наконец сказал самый блатной.
Мы поняли, что можно уходить. И пошли.
Всю обратную дорогу молчали.
Верочка, сеновал – дурь какая. Кому мы нужны на сеновале, недоделки.
Никогда так безрадостно не ходили за коровой.
Кнуты с собой не взяли.
Корова всё оглядывалась и удивлялась, куда они делись и отчего мы не пугаем её больше.
Наваристый июльский вечер тяготил, и комарьё нудило отвратительно и обидно. В детской ненависти мы хлопали себя по щекам.
Вернулись домой, вяло поужинали, на прибаутки деда отмолчались. Он и не ждал никогда ответа, ему всё равно было весело и аппетитно.
Вышли зачем-то с братиком на улицу, я так долго зашнуровывал ботинки, будто хотел укрепить их на ногах невиданным морским узлом.
Братик влез в калоши и, поплёвывая, ждал меня, глядя куда-то в сторону коровника.
Не сговариваясь, сходили в гости к корове, я ласково почесал ей огромный лоб, она похлопала глазами и выдохнула. Валёк пошептался с курами, они откликнулись настороженно.
Выбрели на улицу: там, после животного тепла стойла, ласково и прохладно пахнуло деревом, землёй, заходящим солнцем.
– Да ладно, чё ты? – вдруг сказал Валёк. – Херня. Отквитаемся. Умереть теперь, что ли.
Он пошёл к воротам. Нехотя я отправился за ним.
Там Верочка всё-таки.
По дороге мы заговаривали иногда, отмечая что-то в соседских домах – у кого забор заново покрашен, у кого малинник поломан, – но слова произносили, конечно, из-за того, что молчать было по-прежнему тошно.
За минуту до дома Сахаровых толкнулись плечами и разом споткнулись, услышав бодрый и незнакомый пацанский гогот.
У меня заёкало в груди, но ноги сами несли вперёд, будто кто-то подталкивал в спину.
Компания сидела на лавочке у дома – Верку и Лёху мы признали, а ещё двоих в темноте разглядели не сразу.
– О, мальчишки, – сказала Верочка и подбежала к нам навстречу, светясь в темноте зубками. Верочкины волосы в фонарном свете серебрились и подрагивали.
Её тёплые касания впервые никак не отозвались в теле, которое стало скользким и во все стороны колотило сердцем.
Я смотрел мимо Верочки, через её плечо, кажется, обо всём уже догадавшись.
Это были наши дневные знакомые – кривоногий, что толкнул меня, и старший, что с нами разговаривал со слюнявой сигареткой на брезгливой губке.
Мы подошли, пожали руку Лёхе, тот сразу подивился:
– Чего-то вы унылые? Мы отсюда слышим каждый вечер, как вы кнутами щёлкаете, а нынче тишина была на пруду.
Валёк в ответ пробормотал что-то неразборчивое.
Лёха ещё раз внимательно всмотрелся в нас и, ничего не поняв, представил двух новых товарищей, пояснив, что они, как я и думал, с соседнего поселка.
Я стоял к ним ближе и, хотя они не протягивали мне руки, протянул свою сам.
Кривоногий быстро, холодной, но очень сильной ладошкой цапнул мою руку – будто выхватив снулую, перегревшуюся рыбу из воды – и тут же выпустил, улыбаясь при этом во весь недобрый рот, где в странной последовательности толпились обильные и разноростые зубы.
Ладонь старшего оказалась мягкой – и он долго, но мягко держал мою почти безвольную, отсыревшую ладонь, всё не отпуская и не отпуская меня.
Верочка кое-как всё исправила, разбив наше рукопожатие, будто мы о чём-то спорили, и села на лавочку близко, даже слишком близко к этому самому старшему.
Кривоногий тут же присел с другой стороны и даже чуть приобнял с ехидной улыбкой Верочку за плечи, впрочем, едва её касаясь.
Мы себе и такого никогда не позволяли.
Братик как стоял поодаль, ни с кем не поздоровавшись, так и продолжал стоять.