Жалитвослов - Валерий Вотрин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К полудню снег пошел еще гуще, и надежда Форы, что он разглядит местность получше в ближайшие часы, совершенно рассеялась. Кошка выскользнула за дверь и шмыгнула под дом: наверное, там водились мыши. Несколько раз Фора выходил, но быстро возвращался — снег лепил так густо, что следы напрочь заметало уже через минуту. Он снова зашел на склад и проверил остальные ящики: во всех были ружья, в одном — патроны, две коробки были полны топорами без топорищ. Он вяло ковырялся в ящиках, поглядывая на груду тюков в глубине склада. Почему-то они волновали его. Оленьи шкуры были туго и бережно перевязаны крепкими веревками, мехом наружу. Он еще раз отогнул край тюка. Теперь настало время удивляться не столько тому, зачем Ганнон оставил здесь шкуры, сколько очень необычному способу их обработки, не замеченному Форой в первый раз. Вся внутренняя поверхность шкур была усеяна вертикальными рядами черных точек. Это не было похоже на пятна гниения. Точки, скорее, были выжжены на гладкой поверхности. Или это был дефект обработки. Вот Ганнон и признал их непригодными для вывоза. Кое-что он все-таки понимал.
Ночью его разбудили дикие завывания и визги. То выл ветер в трубе. Началась пурга. В подполе жалобно мяукала кошка — видно, не могла вылезти. Наутро оказалось, что факторию занесло по самую крышу, только с одного бока, там, где было окно приемной, обзор еще оставался. Фора увидел одинаковую белую поверхность, простирающуюся до самого горизонта. По ней с невероятной скоростью проносились клубы мелкой снежной пыли. Море у самого берега сковало льдом, дальше, в еще остающихся широких полыньях, вода была угольно-черной. В доме было так холодно, как будто печи не топились всю ночь. Кое-как отогревшись, Фора принял решение расчистить от снега хотя бы крыльцо. Отыскав лопату, он принялся за дело.
Ветер уже улегся. Было очень морозно, воздух звенел. Пейзаж, который открылся ему с крыльца, казалось, уже никогда не претерпит изменений: небо, море, заснеженные скалы, ломаные застывшие линии, цвета — только черный и белый, все очень далеко и очень близко — протяни палец — и проткнешь в холстине дыру. Но вместе с тем этот пейзаж вовсе не выглядел пустынным. Все носило следы какой-то напряженной жизни, все как-то подспудно двигалось, каждый обледенелый валун. Просто, когда Фора вышел с лопатой на крыльцо, чтобы пораскидать снег, все куда-то разбежались. На снегу во все стороны расходились цепочки следов, обрывающиеся в самых неожиданных местах, в воздухе еще чувствовался дымок чьей-то трубки, и, поднеси к определенной точке в холодном воздухе горячие дымящиеся уголья, застывшие в этом месте слова вытаяли бы и сами собой сказались, как уже случалось где-то с кем-то. Вот тогда и обнаружилась бы скрытая истина, вот и протаяли бы целые диалоги, скопища звуков, изрекаемых в воздух, как в цементирующий раствор, вот бы и образ Ганнона протаял как есть, и не нужно уже гадать, и вообще слов не надо.
Важные, а то и просто великие идеи приходят обычно в самые тривиальные, вовсе не предназначенные для визита таких блестящих гостей моменты. Сгребая лопатой снег, Фора вдруг понял, что очищается от Ганнона, мало того, должен это сделать. Ганнон стал не нужен. Он принадлежал уже могильной мертвой персти, и если бы Фора обнаружил здесь его дневник, вернее, если бы Ганнону вздумалось вести дневник, Форе пришел бы конец как представителю компании здесь, как официальному лицу, как предстателю самого президента Компании Северных морей. Фора, Карстен Фора, служащий компании, официально уполномоченный проводить все обозначенные в его удостоверении действия, не обязан придерживаться той же политики, что и его предшественник. Почему это он должен зависеть во всем от этого Ганнона? Фактория Ганнона, опальная, непонятная фактория, ушла в прошлое. Умерла. Есть только фактория Форы, часть сети факторий Компании Северных морей, и это лояльная, подчиняющаяся уставу и администрации компании фактория. Крыльцо было расчищено. Фора толкнул дверь, поставил лопату в угол и повернулся. Перед ним стоял туземец.
Это был старик, очень маленький, облаченный в безразмерную оленью малицу. Под большим меховым капюшоном едва можно было разглядеть крохотное костистое личико, смотревшее парой тоненьких морщинок. В руках он сжимал ворох оленьих шкур, очень похожих на те, что валялись на складе. Выдержав паузу, старик бросил шкуры на пол, повернулся, и тут Фора сообразил, что он сейчас уйдет.
— Стоп, стоп! — подняв руки, сказал он туземцу. То есть он хотел сказать старику, чтобы, дескать, тот прошел в дом, уселся, чаю, что ли, попил там, покурил. Таким образом Фора проявлял свое гостеприимство.
Однако старик даже и не собирался заходить. Что-то резко ответив, он толкнул дверь и вышел. Фора, выглянув в окно, увидел, что внизу ждет оленья упряжка. Через минуту о визите первого в жизни Форы туземца напоминали только следы полозьев да ворох шкур, оставленных стариком. Недолго думая, Фора сгреб их и отволок на склад. Он заметил, что обработаны они были так же, как и те, в глубине склада.
А каково будет тому, кто вознамерится вдруг написать историю этих краев, внезапно помыслилось ему, когда вечером он откупорил бутылку рома. Наверняка какой-нибудь умник, этнограф. Начнет переживать, плакать о невосполнимой утрате некоторых уникальных культур и диалектов. Погиб народ, и погиб язык. Слова. Слова, каких, наверно, больше не существует в мире. Может, в них таился смысл, которого не хватает многим другим языкам. Наверно, с гибелью слова его значение, смысл, подобно бессмертной душе, попадает в иные пределы, чертоги многомыслия, а может, даже бессмыслицы. Жалко. Чего проще — бумажка, да чуть краски, чтоб записать слова, — а поздно, сейчас они уже там, куда нам не добраться. Вот и выйдет так, что придется этому балбесу заполнять пробелы самому, а здешняя история почти наверняка состоит из сплошных пробелов, вот и получится чистая выдумка. Никто ведь не замечает набранных мелким шрифтом сносочек: «За неимением дошедших до нас источников…», «За недостоверностью информации…», «За утратой всех письменных памятников…». Хорошо, если таковые имелись. А если нет? Интересно, каково быть в истории. Живой, ты не историчен, нет. Ты слишком живой. История требует застылости. Небось, птеродактиль даже и не думал, что предстанет перед очами потомков в такой дурацкой растопыренной позе. Знай он, что угольные пласты такая надежная штука, и крылышки бы расправил, и клювик бы вытянул — глядь, и красуется на всех обложках и разворотах новая археологическая суперзвезда. Нет, Христос, когда вернется, будет первыми судить не народы и языки, а евангелистов. А они-то как раз, как все историки: серенькая правденка им нож острый. Им подавай яркие нелепицы. А потом возражай, не возражай — у меня-де сложная натура, отношение мое к такому-то вопросу было весьма неоднозначным, в цветовое деление мира я в скромной мудрости своей допускал также и серый цвет, — э, ты нам уже понятен. Ты уже раскрыт и объяснен. Не возникай.
Следующие недели ничем особенным не выделялись. Два раза был сильный буран, и оба раза факторию неизменно заносило по самую крышу. Работы выдавалось тогда Форе на целый день: оказывается, раскидывать снег и очищать дом от заносов дело весьма хлопотное. По вечерам он все силился написать отчет, но ничего у него не выходило: он никак не мог связать все те скудные факты, что имели место, в одно ровное связное повествование.