Беглец из рая - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вы знаете, чем отличается власть от проститутки?
– Догадываюсь, чем схожи. Обе продаются...
– Догадывались бы, так не мечтали, а заорали бы от испуга на весь белый свет: «Упаси меня, Боже!..»
– Ну и чем же?
– Обе требуют... Но!.. Власть – душу, а панельная девка – денег... А знаете, о чем мечтают? Власть – о жертве, уличная кокотка – о любви... А потому как мы все немного уличные и продажные и неверные, то с властью непримиримы, хотя заискиваем внешне, улыбаемся, даже приветствуем, но всегда с нетерпением ждем, когда этих упырей скинут с доходного места. Мы все тайно ненавидим любую власть, как «ночная бабочка» презирает мужика, который обладает ею за деньги. Она, несчастная, ласкает насильника, а ждет любви. А вы, Катузов, хотите истереть в себе природное чувство любви и продать душу. Спрашивается, зачем?..
Я многозначительно посмотрел на Татьяну. Ее короткие ресницы трепетали, словно в глаза попали соринки. Катузов нечаянно поймал мой котовий взгляд и пьяно ухмыльнулся, словно бы поощряя в моей любострастной затее.
– Насчет любви-то вы промахнулись. Об этом у моей жены спросите, она лучше знает... А вот вы, старики, ничего не можете. У вас руки не из того места растут. Вы даже с бабой не можете, но воображаете, куда там... Вы большие вооб-ра-жалы, и потому из всех усилий получается большой пук...
– Илья, что с тобой? – испуганно вскрикнула Татьяна, как ночная птица, и голос ее сорвался на верхах довольно некрасиво.
– Что с тобой, что с тобой! – передразнил Катузов. – Это с тобой что? Это с профессором что? Это со всеми вами что? Еше живые будто, а уже захороненные, укушенные энцефалитным клещом. Посмотрите на себя в зеркало... Куклы, вешалки для портнихи...
Катузов ненавидел нас и, наверное, был прав, мы для него давно осклизли, как грибы-моховики под осенними дождями.
От нас несло тухлятиной, падалью, мертвечиною, мы сникли, как октябрьские мухи, угодившие меж оконных рам и сонно ползающие по стеклам, потиху безнадежно сваливаясь в затхлые комья влажной ваты и в бумажные цветы, как в могилу. Предприимчивые презирают квелых, невольно загрызают их и закапывают поглубже, чтобы не чуять смрада, убивающего всякую волю...
– Революция произошла... Что случилось, то случилось... Нельзя возвращаться в прошлое, где все уже сгнило, остались лишь черепа да кости. Кто возвращается назад, тот безнадежно проигрывает. Мы вступили на новый путь, и его надо пройти до конца, чтобы не повторять ошибочных уроков, чтобы не жалеть упущенного. Надо захлебнуться в своей блевотине, и кто уцелеет, тот будет знать правду и истину, как надо жить... А вы, профессор, не даете захлебнуться, вы трясетесь над слезинкой ребенка, вы вечно протягиваете соломинку утопающему, от которого надо бежать прочь... Слезливые воспоминания приводят к деградации нации и к шизофрении. Сейчас в стране пятьдесят миллионов шизофреников...
Кадык стремительно прыгал на сером горле, как ипподромный жеребец на скачках, и завораживал меня, я даже не понимал толком, отчего так гневен Катузов, почему ярится... Может, от искренней зависти, что вот этот невзрачный человеченко (то бишь я) с клочковатой снежной бороденкой и идиотскими голубенькими глазенками, имея жар-птицу в руках, отпустил ее прочь, а ему, Катузову, еще столько надо биться, такую дорогу выминать впереди, чтобы выдрать хотя бы обдерганное перо, приносящее удачу...
– А я люблю мою Клавдию! – жалобно запричитал Поликушка, как потерянный ребенок, и заплакал, багровея лицом. – Я так люблю мою Клавдию... Господи, зачем я ее ругал... Ужас-то какой... ой-ой!
Разговор за столом сразу сломался. Все выспренние тирады, заявления и манифесты увяли, утратили всякую значимость, осыпались трухою в подстолье, и вдруг оказалось так трудно отыскать самых простых, утешливых слов для старика, одиноко бредущего по воспоминаниям.
– Вы знаете, зачем человечество упорно смотрит назад? – устало спросил я, глядя в потолок, ни к кому не обращаясь. – Чтобы знать, от кого придет к тебе поцелуй Иуды... И остерегаться его. Если считать, что ничего не пропадает втуне... Когда-то Иуда поцеловал Христа, потом кто-то, поцеловавший Иуду, тем самым через Иуду поцеловал самого Спасителя. И это чувственное прикосновение не замерло в веках. Мы вроде бы по-прежнему целуем Христа, но на самом деле бесконечно, добровольно передаем поцелуй Иуды, метим себя Иудою, подпадая под его власть. И очень важно знать, что за человек поцеловал вас, коснулся твоих губ, передал дыхание. Целуясь, мы невольно братаемся с тем, кто задолго до нас убрел, неузнанный, в темень, он опечатал нас, поставил знак родства, по которому нам придется уже на том свете узнавать своего человека...
– Но это же бред, Павел Петрович, – жалостно сказала Татьяна. – Это у вас от одиночества. Да-да... Вы, наверное, не понимаете, что говорите? У вас временное затмение ума. Ведь вы убиваете в нас последнее, что еще греет. Что, у нас больше нет ничего интересного впереди?.. Ну зачем вы вспомнили Иуду? Скажите, зачем позвали за стол Иуду в самое Рождество? Разве нам было плохо без него? Ведь мы же действительно любовно целуем Христа, как когда-то целовала его Дева. Потом Богородицу целовали святые апостолы, а после все ищущие Христа и праведники. – Женщина неожиданно разволновалась, заломила тонкие руки и, сцепив пальцы, громко захрустела, словно бы обламывая их по суставчикам. – Я не знаю Иуды и слышать о нем не хочу... И никогда не пересекусь с ним.
– Ой ли, ой ли, – ухмыльнулся Катузов.
– Танечка, прости. Это так, к слову пришлось. Я хотел сказать, что ничто не пропадает втуне, но связывается в одну логическую систему. Но черт мне подсуропил, послал проказу на язык. Ну прости, пожалуйста, Танюша. Ты, конечно, во всем права, – искренне, с внезапной слезою в голосе повинился я и даже привстал с неожиданным намерением подойти и поцеловать женщину в пушистую макушку. Татьяна уловила мое желание и, как зачарованная, потянулась навстречу с бокалом бордового вина, приглашая к тайному причастию.
– Нет, в этом что-то есть, – грубо оборвал меня Катузов, похрустывая огурчиком, заедая каждое слово, как бы раскусывая его и тут же трезвея.
– Что есть-то, что?.. – взвилась Татьяна.
– Тебе пока не понять, малышка. Не женского это ума, и тут я с профессором – за. Был Христос, был Иуда. Их не располовинить, как бы ни хотелось. Тебе неприятно, да? И мне... Но ведь в этом что-то есть. Они как в наручниках. Христос – в сердце, и Иуда – средь нас, в каждом из нас. Возле Бога... Ведь Бог, изгоняя Адама из рая, прощально поцеловал его в лоб. Значит, он поцеловал прощально всех нас, и уже нет надежды вернуться ни в рай, ни обратно на землю. Какой рай, если Иуда в каждом из нас, его не выгнать из нутра, как ни борись... С Иудой в рай? Ха-ха... И Господь бессилен. А все прочее – бредни, дурастика, карамелька для простаков. Поцелуй Господа – это шампур, на который мы все нанизаны, как шашлык, и жаримся до полного приготовления, безнадежно поджидая рая. И больно, и приятно.
– Дурак ты, зятелко. Тебе еще больно не было. Чего тут приятного... Ты не знаешь, что такое больно... Я горел, пуля во мне, в шахте засыпало. Я знаю... И ты, Павел Петрович... Ну как же так? Начитался, и крыша набекрень? Чего мутить воду?.. И вообще кругом сплошной дурдом, – лениво цедил сквозь зубы забытый всеми Федор Зулус. Он вдруг жарко, от души зевнул. – Я думал, средь нас есть хоть один с головой... Если какой-то мерзавец забивал гвоздь в Христа, значит, это я забивал гвоздь?.. Я одному паршивому абреку в Афгане, что убил моего друга, сунул в штаны лимонку и сказал: «Иди, друг, гуляй к своему Аллаху и больше не возвращайся». Значит, это ты, Павел Петрович, послал его на небеса, да?.. И зря мне тот мордахед снится. Плачет, слезы ручьем... Знать, Аллах не подпустил.