Воспоминания террориста - Борис Савинков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я слушал слова Азефа, как сказку. Я знал об опытах Фармана, Делагранжа и Блерио, знал и о том, что в Америке братья Райт достигли в воздухоплавании крупных успехов. Но аппарат, развивающий скорость в 140 километров в час и подымающий на любую высоту большой груз, казался мне несбыточной мечтой. Я спросил:
– Ты сам проверял чертежи?
Азеф ответил, что он в последнее время специально изучал вопрос о воздухоплавании и сам проверил все формулы Бухало. Тогда я сказал:
– Ты веришь в это открытие?
Азеф ответил:
– Я не знаю, сумеет ли Бухало построить свой аппарат, но задача, повторяю, в теории решена верно. Нужно рискнуть. Риск только в деньгах. Нужно только тысяч двадцать. Я думаю, что на это дело можно и должно рискнуть такой суммой.
Азеф тут же развил план террористических предприятий с помощью аппарата Бухало. Скорость полета давала возможность выбрать отправную точку на много сот километров от Петербурга, в Западной Европе – в Швеции, Норвегии, даже в Англии. Подъемная сила позволяла сделать попытку разрушить весь Царскосельский или Петергофский дворец. Высота подъема гарантировала безопасность нападающих. Наконец, уцелевший аппарат или, в случае его гибели, вторая модель могли обеспечить вторичное нападение. Террор, действительно, подымался на небывалую высоту.
Когда Азеф кончил, я спросил:
– Уверен ли ты, что Бухало отдаст свое изобретение Боевой организации?
Азеф сказал:
– Да, я уверен. Это бессеребренник и убежденный террорист. В нем сомневаться нельзя.
Азеф по специальности был инженер. Я не имел никаких технических знаний. Я сказал:
– Я полагаюсь на твое слово. Я согласен, что для такого дела, даже если оно и кончится неудачей, можно и должно затратить двадцать тысяч рублей. Но, по-моему, деньги эти должна дать не партия, а частные лица, посвященные в курс предприятия и знающие, что они рискуют своим капиталом.
Азеф согласился со мной.
Деньги для Бухало были пожертвованы: 3000 рублей дал М. О. Цейтлин, 1000 рублей – Б. О. Гавронский, остальные – неизвестный мне лично Доенин. Бухало оборудовал в Мюнхене мастерскую, нанял рабочих и приступил к конструкции своего аппарата.
Я приветствовал эту попытку. В моих глазах это был первый шаг к радикальному решению вопроса о терроре. В случае действительной ценности нового изобретения Боевая организация становилась непобедимой.
В феврале того же года я впервые увидел Григория Андреевича Гершуни.
Я знал Гершуни по рассказам Михаила Гоца. Он отзывался о нем с глубокой любовью и уважением. Я знал также, что он, Гершуни, организовал убийство министра внутренних дел Сипягина и уфимского губернатора Богдановича и покушение на харьковского губернатора князя Оболенского. Я следил за его процессом. Я, не зная его лично, с тревогой ждал его казни. Я радовался, когда он бежал из акатуйской каторжной тюрьмы. Вместе с другими товарищами я видел в нем вождя партии и шефа террора.
Я знал его также и по его статьям в «Революционной России», и по письмам из Шлиссельбурга от 1905 года. Вот отрывки из этих неопубликованных до сих пор писем.
«Бабушке», Михаилу Рафаиловичу. Виктору Мих. и всем близким товарищам.
Наконец-то я, друзья мои, получил о вас известие: вы живы, здоровы и невредимы. Каким радостным и успокоительным было для меня это известие, вы во всей полноте вряд ли представите себе. Но не в том дело. Вы живы – это главное, и я уже окрыляюсь надеждой, что, быть может, мне еще доведется прижать вас к груди и снова очутиться с вами в рядах партии. Как странно! Минутами кажется, что целая вечность отделяет меня от живого прошлого, минутами – точно вчера мы расстались, но расстались безвозвратно. Живой мир, борьба оказались в этой могиле так безнадежно утраченными, что порой прямо не верится, что впереди еще что-то ждет тебя светлое. Все теперь переживаемое представляется тебе каким-то сном. Подумайте: с апреля 1904-го по август 1905-го я не видел ни живой души и не имел никакого представления о том, что делается на свете.
Я возлагал надежды на естественные, благоприятные для страны, результаты войны, но опасался, не заставит ли партию патриотический пыл “непобедимых россов” временно прекратить деятельность. В августе 1905 г. комендант по одному частному поводу проговорился, что Плеве уже нет, “вышел в отставку”. Плеве вышел в отставку, в отставку вынуждена выйти и партия – так представлялось мне положение дел. Через две недели я получил газету “Хозяин” за 1904 г., из которой узнал, что с сентября настала какая-то “весна”, что произошел решительный поворот правительственной политики, что 12 декабря, к торжеству России, дан “правовой порядок”, восстановлены “великие реформы”. Где-то промелькнуло: “покойный министр Плеве”. Покойный волей божией или партии? Ровно месяц я терзался в неизвестности: Плеве умер, но жива ли партия? Ибо для меня ясно было, что если он умер естественной смертью и весь поворот произошел без давления партии, партия раздавлена. 15 сентября, в день перевода меня в новую тюрьму, комендант рассказал мне все: что Плеве убит Сазоновым, что Сазонов жив и сидит здесь, что смерть Плеве встречена восторженно всеми, что объявлена конституция, что учреждена Государственная дума и пр. В тот же день я увиделся со всеми старыми шлиссельбуржцами, узнал о позорном разгроме “непобедимых россов”, о каких-то неопределенных волнениях, о казни, бывшей здесь в связи с покушением на Сергея, и массу мелких известий, тогда-то производивших на меня потрясающее впечатление по своей импозантности. Настали радостные, светлые дни, казавшиеся мне особенно светлыми после подавляющего мрака и одиночества 1904–1905 гг. “Конституция” – результат напора революционных сил, значит, партия жива, значит, борьба будет продолжаться, значит, вырвут нечто существенное. Что делается на воле, мы не знали. Изредка удавалось схватить неопределенные, неясные намеки на брожение, на всеобщее недовольство, на рост оппозиции. По этим намекам мы рисовали себе фантастические, дух захватывающие картины народного движения, порой пессимистически относясь к своим оптимистическим фантазиям. И, боже мой, какими жалкими, бесцветными оказались эти фантазии в сравнении с действительностью! Известия, сообщенные Константиновичем, были жгучим, ослепительно ярким снопом света, ударившим в наши потемки. Точно вихрь ворвался в наш склеп и перевернул все вверх дном, а сердце, точно спугнутая птица, трепещет, радостно и порывисто рвется туда, наружу! Трудно вам передать ясно то странное, двойственное настроение, крайне нервное и приподнятое, которое охватило нас в эти дни. Последнее время, после первого радостного потрясения, начал постепенно приходить в себя и успокаиваться. С одной стороны, бодрящее сознание, что довелось дожить до момента поворота России, с другой – уверенность, что созидательная работа партии пойдет теперь планомерным путем, совершенно помирили меня с моим положением, и после отъезда стариков я расположился на зимние квартиры. Свидание с отцом, не открывшим мне положения дел, но обнадежившим в возможности близкого освобождения, еще более успокоило нас. И тут вдруг перед нами, во всей грандиозности, совершенно неожиданно развернулась вся картина пережитого страной за последний год! Все величие момента встало перед нами во всей своей необъятности и, сконцентрированное во времени и пространстве, в первую минуту раздавило нас своими размерами и необъятными горизонтами. Назавтра мы получили “Сын Отечества”, сразу выяснивший нам положение дел и, каюсь, заставивший позавидовать вам, все это пережившим в горниле борьбы. Из-за печатных строк перед нами встает гром революции, смертный бой с ненавистным чудовищем, а мы тут вынуждены, полные сил и жажды борьбы, в бездействии томиться в царской цитадели! Момент – единственный не только в истории России, но и Европы, небывалый по широте настроения и задач – идет мимо нас, будто мимо мертвецов!